Печатается по изданию: Московичи С. Методологические и теоретические проблемы психологии. \\ Психологический журнал, 1995, том 16, №2. - С. 3-14
V. ОТ КОЛЛЕКТИВНЫХ ПРЕДСТАВЛЕНИЙ К СОЦИАЛЬНЫМ ПРЕДСТАВЛЕНИЯМ
Идея генезиса и плодотворности социальных представлений призвана охарактеризовать то, что мы полагаем решающим в процессах мышления или в комплексах убеждений, разделяемых группами или целыми обществами, а также объяснить те изменения или превращения, которым данные процессы и комплексы очевидно подвержены. Надо признать, что обсуждаемая проблема - это проблема современной рациональности. Она подразумевает замену наукой и техникой традиционных разных форм ментальной и социальной жизни. Наше научное мышление возведено в ранг нормы для любого мышления: наша логика, принятая как единственно законная, заклеймила иные типы мышления и убеждения, не анализируя, и отнесла их к низшему уровню. Тем самым распространение научного мышления ipso facto [Самим фактом (лат.).] предполагает регрессию других видов мышления без исключения. Разумеется, за это нужно платить: в предельном случае, если первое навязывает свои правила и свои способы действия, то оно вытесняет другие типы и обрекает их на исчезновение.
Это определяет и направление, в котором изменяются наши процессы мышления и комплексы убеждений. Ибо нет ничего удивительного в том, что значительная часть работ, посвященных культурному и индивидуальному развитию, ориентирована на выделение тех этапов, через которые к научности приходят и общества, и индивиды. Сегодня наше критическое сознание уже не так уверено в этой эволюции. Тем не менее, постулаты о сводимости любых форм мышления и убеждения к одной единственной первенствуют как в психологии, экономике, социологии, так и в обыденных суждениях.
Все сказанное может показаться простым напоминанием, описанием вещей известных и даже не очень интересных. Но это не совсем так, ибо есть два следствия, заслуживающих внимания.
Первое заключается в том, что обычно проводят негласное различение между обществами без науки и обществами, где есть наука. И, стало быть, коллективные представления, изученные только на первых, как бы не касаются вторых. Исходя из подобных убеждений, бытующие в традиционных или "экзотических" обществах особенности трактуются так, как если бы речь шла об их собственной ментальной форме. Если смотреть глубже, эти представления считаются моделями "тотального" или "закрытого" общества, при этом символические и практические составляющие социальных отношений совершенно игнорируются. В подобном обществе все типы поведения и познания кажутся сформированными мифическим и ритуальным ядром народной традиции. Тем самым в стороне остается большая часть знаний, приведенных в действие при добывании пищи, занятиях ремеслами, в ходе повседневных сделок. Это отчасти объясняет, почему данные представления кажутся совпадающими с сообществом в его целостности, и почему оно приобретает такой единообразный и статичный вид.
Поразительно, что представление, трактуемое в таком плане, противопоставляют науке, и не в том смысле, как оно характеризуется учеными или как сохраняется в современном обществе. Напротив, представление сопоставляется с самой логикой науки, обсуждаемой в философских работах. Так, для создания образа сравнивают меланезийского заклинателя дождя и Эйнштейна с его магическими верованиями (не больше и не меньше!). Дискуссия далеко увела бы нас, а мне бы хотелось высказать одну назревшую идею: понятие коллективных представлений имеет смысл по отношению к иным и прежним обществам, но не к нашему, в связи с превалированием в нем научных убеждений. Этому есть достаточно причин.
Действительно, второе следствие из постулата сводимости это то, которое Лодан [40] назвал нерациональным присвоением [Arationality assumption - нерациональное присвоение (англ.).]. Его суть в том, что социальные экспликации наших духовных поисков оказываются в ведении социологии, лишь когда они терпят неудачу с точки зрения обычных критериев рациональности. Даже Мангейм, верный в этом марксизму, ссылался на данную гипотезу, когда выводил математику и естественные науки из сферы социологии знания. Но она с успехом может заниматься идеологией, так как последняя отклоняется от этих критериев, либо просто смешиваясь с религией, либо являя собой подделку под науку. Дюркгейм и Леви-Брюль косвенно следуют этой гипотезе, отмечая универсальные черты познания - причинность, время, класс, число, - разделяемые всеми обществами. Это не помешало им объяснять переход от религиозных или магических верований к современным наукам как результат перехода от примата коллективности к превалированию индивида, осознающего и четко выделяющего себя из группы, принадлежность к которой он ощущает [41, с. 430].
Устанавливая логические связи между этими различными обстоятельствами, мы начинаем лучше понимать, почему за периодом потрясающего взлета интереса к коллективным представлениям следует длительный период умолчания и даже забвения их. Они появляются как объяснительные понятия для обществ, убеждения которых материализованы в определенных установлениях, языке и нравах; они принудительны и центрированы на человеческой общности, т.е., пользуясь термином Пиаже, социоцентричны. Они не были бы валидны (и это хорошо понимал Бергсон) вне таких закрытых, тотальных обществ, как народности или племена. Кроме того, в господствовавшей тогда позитивистской концепции наука и техника современных обществ, хотя и считались производными от религиозной мысли, имели объективный и индивидуальный характер.
Флэк с полным основанием видел несообразность и противоречивость в том обстоятельстве, что объективные черты могут зависеть как от частных условий общества, так и от форм мышления. И он не был одинок... Пиаже пишет, что Дюркгейм утверждает одновременно и социоцентрический характер коллективных представлений, и индивидуальный характер науки: "Если он мог отстаивать два так трудно согласующихся утверждения; понятно, что он постоянно говорил глобальным языком "совокупности" вместо того, чтобы анализировать разные типы социального взаимодействия. Чтобы доказать коллективную природу разума, он прибегал поочередно к двум типам аргументов, действительно различных, но используемых одновременно под прикрытием этого недифференцированного понятия социального, осуществляющего принуждения по отношению к индивидам" [57, с. 71].
Психологи и социологи имели вполне понятные причины отстраниться от этого понятия, которое казалось скроенным по мерке традиционного или экзотического типа общества и отмеченным позитивистскими качествами, - или относиться к нему не иначе, как к истории [22]. Но это неприемлемо, если мы не желаем смириться с индивидуалистической социальной психологией, лишенной точек соприкосновения с другими гуманитарными науками, обреченной дробиться на множество исследовательских областей, без взаимосвязей и исторической преемственности. Может быть это поможет нам понять, почему, когда мы обращаемся к коллективному фону психической жизни и деятельности, нет другой серьезной альтернативы, кроме попытки дать новый шанс этому направлению? В конце концов, в истории идей и истории науки часто бывает, что какое-то очень дискуссионное понятие (скажем, понятие "атом" в XIX веке) оказывается полезным в новом контексте.
Правомерно предположить [47], что любые формы убеждений, идеологических взглядов, знаний, включая науку, тем или иным образом являются социальными представлениями [Говоря о социальных представлениях вместо коллективных, я хотел исключить ассоциации, которые термин "коллективные" унаследовал из прошлого, а также социологические и психологические интерпретации, с классических позиций определяющие его природу.]. Сегодня ясно, что ни оппозиция социального и индивидуального, ни эволюция от традиционного к современному с этой точки зрения не имеют того значения, которое им придавалось.
Имеет смысл выделить формы, согласно которым упорядочивается содержание социальных представлений и люди, события, предметы репрезентируются в качестве особого универсума, который общество осознает либо какконсенсусный, либо как овеществленный универсум. Деление на два этих универсума, охарактеризованные один через отношение доверительного присвоения, даже причастности, а другой - через дистанцирование, влияние, даже безразличие (или то, что немцы могли бы назвать Zugehorigkeit и Entfremdung) [Принадлежность и отчуждение (нем.).] - накладывает отпечаток на социальные представления. Они соответствуют отношениям, установившимся в обществе между людьми, и специфическим формам взаимодействия между ними [49]. Это разделение подразумевает, с одной стороны, общедоступные знания, формы мышления и действия в повседневной жизни, если угодно, здравый смысл, а с другой - науку и идеологию. Последняя, как ее описывает Рикер, "упрощена и схематизирована; это решетка или код для обеспечения общей точки зрения не только группы, но и истории, а в конечном счете и мира" [58, р. 226].
Можно классифицировать эти формы убеждений и знаний согласно тому месту, которое им определено в иерархии; овеществленные формы по значимости и влиятельности тогда рассматривались бы как высшие по сравнению с консенсусными. Но такая попытка обособить и освободить их от зависимости по отношению к социальному совершенно не оправдывает себя. Все они происходят от некоторого социального представления, следовательно, нужно отказаться от постулата сводимости, т.е. от идеи вытеснения обыденных убеждений и знаний наукой как telos [Конечная цель (лат.).] развития человека и культуры. Наука и здравый смысл, убеждения в целом несводимы одни к другим как некие формы понимания мира и отношения к нему. Хотя здравый смысл меняет содержание и формы суждений, он не замещается теориями и научной логикой. Он продолжает описывать обыденные отношения между людьми, объясняет их обычные действия и поведения, формирует их взаимные соглашения в повседневной жизни. И он сопротивляется любой попытке овеществления, которая сделала бы из его понятий и образов, укоренившихся в языке, некие экспликативные правила и процедуры [22].
Я считаю себя первым среди тех, кто утверждал идею несводимости здравого смысла к науке, которая заняла сегодня место философии. Это относится и к когнитивной науке. Но если приводимые Федором, Денеттом, Патнамом и другими причины относятся к логическому порядку, то я продолжаю думать, что в действительности они связаны с психосоциальным порядком. Во всяком случае можно сказать, что отказ от мифа тотальной рационализации, т.е. от ассимиляции всех социальных представлений научными, соотносимыми с овеществленным консенсусным универсумом, влечет за собой отказ от другой идеи, разделяемой многими гуманитарными науками, в частности, психологией. Я хочу сказать об идее, состоящей в апологии upgrading (подъема) мышления от восприятия к разуму, от конкретного к абстрактному, от "примитивного" к "цивилизованному", от ребенка к взрослому и т.д. - в той мере, в какой наши знания и наша речь являются внеконтекстуальными. И, напротив, downgrading (опускание) нашего мышления состоит в обратном движении, когда наши знания и речь контекстуальны и циркулируют в обществе. Это движение совершенно естественно, ибо, как говорил Максвелл, абстрактное в одном становится конкретным в другом. Изменения и преобразования постоянно совершаются в обоих направлениях, представления сообщаются между собой, соединяются, разделяются, вводя множество новых высказываний и новых приемов в их повседневное и "спонтанное" использование. В самом деле, научные представления ежедневно и спонтанно становятся представлениями здравого смысла, а последние превращаются в научные и автономные. Пример трансформаций первого типа можно видеть в распространении биологических понятий и объяснений по поводу экологии и СПИДа [32, 45], а пример второго - в теориях личности и т.д.
Оставим в стороне вопрос о ценностном различении между upgrading и downgrading социальных представлений и признаем, что повседневные знания здравого смысла всегда несут человеку большую часть знаний, которыми он располагает; наука и техника, не колеблясь, заимствуют у него в случае надобности понятия, образы, конструкции. Нет ничего удивительного в том, что здравый смысл лежит в основе всех когнитивных процессов, а это ставит теоретическую и эмпирическую познавательную проблему. Если психолог говорит об экстравертной личности или о прототипе, если биолог упоминает информацию и селекцию, если экономист рассуждает в терминах рынка и конкуренции - каждый в рамках своей специальности обращается к понятиям, почерпнутым из унаследованных запасов, из фондов обыденного знания, от которых он никогда не отрывался. Заметим, что даже сам способ именовать и сообщать эти элементы научного знания предполагает и сохраняет связь со здравым смыслом [47, 32, 24]. Как же не отметить особой заинтересованности социальной психологии в этом феномене? И не заключается ли трудность подхода к коллективным представлениям в том, что их непосредственно воспринимают в практике, исходя из системы убеждений и знаний, систематизированных некими установлениями, нравами и специализированными языками? Это в определенном смысле равносильно тому, чтобы изолировать их от потока социальных взаимодействий и отрезать данные психические операции, лишившись возможности наблюдать, как они переплетаются между собой в реальной жизни. При таком положении вещей не стоит удивляться, если эти представления кажутся "закрытыми", "тотальными" и так трудно приложимыми к нашему собственному обществу. Итак, эта констатация привела меня к вполне очевидному выводу. Здравый смысл, обыденное знание - то, что англичане называют folk-science [Популярная наука (англ.).] - открывает нам непосредственный доступ к социальным представлениям. Это и есть в определенном смысле социальные представления, которые составляют нашу способность воспринимать, делать выводы, понимать, вспоминать, чтобы придавать смысл вещам или объяснять личностную ситуацию. Они так "естественны" и требуют так мало усилий, что упразднить их почти невозможно. Вообразите, что вы смотрели бы соревнования по атлетизму, не имея ни малейшего представления, что делают атлеты, или видели бы двух людей, обнимающихся на улице, и не понимали, что они влюблены друг в друга. Эти интерпретации так очевидны, что обычно мы надеемся: наблюдая происходящее перед глазами, каждый сам приходит к истине.
Мы научились скептически расценивать представления folk-physics, folk-biology или folk-economy [Популярные физика, биология или экономика (англ.).]. Но у кого же нет представления, помогающего понять, почему раствор поднимается в сосуде, а сахар растворяется, и нужно поливать растения, или почему правительство поднимает налоги? Благодаря популярной физике мы избегаем столкновений на дороге; благодаря популярной биологии мы ухаживаем за своим садом; популярная экономика помогает нам искать пути меньшей уплаты налогов. Категории, созданные folk-science, настолько общеизвестны и неопровержимы, что кажутся врожденными. Этими знаниями и умениями мы пользуемся все время. Мы обмениваемся ими друг с другом, обновляем их чтением или опытом, чтобы с полной уверенностью объяснять себе происходящее. И даже не осознавая этого, мы проводим значительную часть нашей жизни, рассказывая себе что-то о мире, придумывая свое будущее и будущее своих детей в зависимости от этих представлений.
Что же такое folk-science? Это философский вопрос, который я не хочу здесь затрагивать, но всякий, кто отважился бы прийти к общим выводам, как показывает философ Деннетт, должен составить себе мнение о данной науке. Обширное поле здравого смысла, популярных наук позволяет нам схватить социальные представления in vivo [В естественных условиях (лат.).], уловить, как они зарождаются, передаются, работают в повседневной жизни. Используем такое сравнение: они представляют прототипический материал для исследования природы представлений подобно тому, как сны - поле деятельности для тех, кто хочет проникнуть в бессознательное. Таким образом, социальные представления теряют свой производный и абстрактный характер, чтобы стать феноменом в некотором роде конкретным и наблюдаемым. Несмотря на многие критические выступления [26], моим убеждением было и остается то, что социальная психология - это наука о социальных представлениях, и именно в них она сможет найти объединяющую тему.
Как бы то ни было, ясно, почему здравый смысл и популярные знания предоставляют нам отмеченное преимуществами исследовательское поле.
1) То, что я назвал постнаучным здравым смыслом - как и все знания, разделяемые обществом - в своей совокупности вплетено в наш язык, определено нашими отношениями и способностями. Это совокупность описаний и объяснений (более или менее связанных между собой) о человеческой личности, болезнях, чувствах, естественных явлениях, которыми владеет каждый, даже не принимая их в расчет, чтобы упорядочить свой опыт, включаться в общение или вести совместные дела. Это Umgangsdenken [Коммуникативное мышление (нем.).], связанное с Umgangssprache [Разговорная речь (нем.).], без которых повседневная жизнь немыслима. Даже маленькие дети без труда охватывают (как показал Фрейд в теории детской сексуальности) повседневные знания в том возрасте, когда они располагают еще очень ограниченным опытом человеческих отношений, чтобы извлекать такие знания [35].
Нельзя не поразиться контрасту: мы освоились с порядочным количеством популярных наук, мы их усваиваем, используем, легко обновляем в общении, читая журналы или смотря телевизор. В то же время мы с большим трудом овладеваем небольшой частью научных или технических знаний, которыми пользуемся в нашей профессиональной деятельности, зарабатывая на жизнь. Короче говоря, как писал Хомски, "элементы науки и здравый смысл приобретаются каждым в сущности без усилий, быстро, единообразно, просто живя в сообществе лишь с минимальными условиями взаимодействия, предъявления и внимания. Это не требует явного обучения или тренинга, а когда последний все же имеет место, то он в конце достигает лишь маргинального результата" [9, р. 144]. Индивидуальные вариации очень ограничены и в данном сообществе каждый приобретает обширную и богатую сумму знаний, сравнимую со знаниями других. Бергсон был прав, говоря: здравый смысл - это "социальный смысл" [5, р. 110].
2) В противовес научным и идеологическим представлениям, построенным согласно требованиям формальной логики, исходя из фундаментальных и вполне определенных посылок, представления здравого смысла являются тем или иным образом "метисами". То есть понятия, речевые выражения, объяснения различного происхождения здесь сцеплены, объединены и более или менее упорядочены, как множество наук в гибридной науке или множество идиом в креольском языке. Люди, разделяющие обыденные знания, в своей повседневной жизни не "рассуждают" по их поводу и не могут поместить их перед собой как "предмет", анализировать их содержание, дистанцируясь, чтобы их "наблюдать", не будучи в них вовлеченными. Для того чтобы их усвоить, они должны делать совершенно противоположное: погружаться в поток разных смыслов, отдаваться их реальному течению и постараться сделать их доступными другим. Так что их знания-"метисы" и разношерстные словари приобретают семантический потенциал, который не исчерпывается никаким конкретным употреблением, но который нужно беспрерывно очищать и определять с помощью контекста.
Вполне понятно, что такое соотношение приводит к двум никоим образом не совпадающим результатам. Обыденное знание не только содержит в себе научные, религиозные и т.п. убеждения, но транспонирует их в узнаваемые образы, как если бы способность изображать абстрактные понятия преобладала в этом процессе. Затем социальные представления разной природы уплотняются так, что при необходимости одни могут заменяться другими. Если вернуться к примеру СПИДа, приведенному выше, утверждается, что религиозные представления, касающиеся сексуальной свободы, связываются с медицинскими представлениями о причинах болезни, или с политическими о производстве этого вируса ЦРУ с целью устранения определенных групп населения. Отсюда впечатление когнитивного и социального лоскутного одеяла. Но это обманчивое впечатление, потому что так же как наш обиходный язык основывается на полисемическом значении слов (а креольский равен по строгости любому другому языку), так и обыденные представления обладают некой строгостью и внутренней связностью. Работы Биллига [6] углубили этот аспект и лучше высветили то, что, как я думал, необходимо изучать, и что для меня было не более, чем предположением.
3) Здравый смысл все еще понимается преимущественно как архаический этап знания, включающий массу сведений, которые не изменились в течение тысячелетий и родились из нашего непосредственного восприятия людей и предметов. Значит, он с поразительным успехом соответствует целям нашей повседневной жизни. Когда я предлагал социальным психологам заняться здравым смыслом, Фриц Хайдер начал утверждать: поскольку отношения между человеческими существами осуществляются в зависимости от их "наивной психологии" - следовало бы изучить ее истоки, ибо она придает смысл нашему опыту. Он это делал исходя из восприятия людьми друг друга, без учета их убеждений, языков и смыслов, заложенных в языке. Любопытно, что рассуждения Хайдера исходили из литературных и философских текстов, а не из лабораторного анализа. Как бы то ни было, эта господствующая концепция внекультурна и внеисторична. Она была бы несовместима с моим предположением. Однако, рассматривая ее как форму социального представления, можно распознать в ней не только культурные черты, но и исторические свойства [54].
Еще в 1961 г. я пытался показать, что folk-science не одна и та же для всех и всегда. Она модифицируется тогда, когда изменяются структуры или проблемы общества, в котором люди противостоят друг другу. Кроме того, идеи революционного масштаба - мысли Фрейда, Маркса, движения в искусстве, сметающие все на своем пути - ассимилируются многими людьми, накладывая заметный отпечаток на манеру мыслить, говорить, понимать мир, в котором они живут. Но сколько бы они не были почитаемы, используемы всеми и даже "вбиты" в структуры речи - эти категории и суждения обыденной науки связываются с теми, кто сделал открытия в психоанализе, физике и т.д. Мало-помалу они смешиваются между собой, и в конце концов каждый рассматривает их как само собой разумеющиеся и составляющие часть "реальности". Некоторые социальные представления формируются буквально у нас на глазах в средствах массовой информации, в общественных связях, в том коммуникативном процессе, который никогда себя не проявляет без какого-нибудь преобразования. Это преобразование затрагивает смысл, понятия, образы, а также интенсивность и связи убеждений внутри сообщества; выражается оно также в представлениях [12]. Если пренебречь этим фактом - нельзя построить психосоциальной теории мышления и действия [Французский антрополог Дан Спербер сформулировал интересную теорию передачи представлений [26]. Он, однако, считает, что они зарождаются в процессе эпидемического распространения индивидуальных представлений. Такое предположение трудно принять, зная упорядоченный и целенаправленный характер этого распространения.]?
Мы можем ставить эксперимент в различных обстоятельствах, пользуясь преимуществом нашей науки выбирать эти обыденные знания как область исследования и вполне серьезно их анализировать. Это предполагает, что мы могли бы их рассматривать как ядро нашего консенсусного универсума и признавали бы их исторический, культурный и риторический характер. Вместо этого их сводят к нескольким скудным чертам, к схемам и лишенным смысла стереотипам. Мне кажется важным подчеркнуть эту связь между обыденной наукой, здравым смыслом и социальными представлениями, т. к. это одновременно объясняет, почему я обратился к традиции этого понятия, и то, почему оно, будучи значимым в обществе, придает вес нашей науке. Мы можем претендовать на создание их теории как раз вследствие того, что представления - это творения постоянные (можно сравнивать их in statu nascendi [В момент зарождения (лат.).] и схватывать их непосредственно). То есть не только выделить понятия, чтобы описать или объяснить другие феномены: науку, религию, магию и т.д., но описать и объяснить эти представления как социальный феномен.
VI. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ, КОММУНИКАЦИИ И РАЗДЕЛЕНИЕ РЕАЛЬНОСТИ
Моя изначальная цель - не ввести понятие, производное от того, что ввели в психологию Дюркгейм и Леви-Брюль, и пытаться затем уяснить его специфику, чтобы приспособить к Zeitgeist [Дух времени (нем.).]. Напротив, меня подтолкнула к этому проблема преобразования науки по мере ее распространения и зарождения постнаучного здравого смысла, что непосредственно относится к социальной психологии. Проще говоря, если психология развития касается преобразования в ходе жизни ребенка его "спонтанных" представлений в представления научные и рациональные, то, как мне кажется, социальная психология должна приступить к обратному процессу, т.е. изучать преобразование научных представлений в обыденные. Тогда я обнаружил (как и некоторые другие до меня), что единственной линией мысли, способной сочленить убеждения и знания с социальной реальностью, является именно эта линия. К тому же нужно двигаться вперед собственными силами, - ведь проблема, поставленная французскими учеными в прошлом, является также и нашей, она снова возникает в будущем. Впрочем, здесь можно вспомнить и хорошо известный факт: после второй мировой войны стало невозможным строить общество лишь на труде и убеждении, как было ранее, усилилась роль процессов коммуникации и производства знаний [48]. Но именно этот аспект наиболее часто ускользает от социальных психологов - в той мере, в какой они ограничивают свои интересы межличностными отношениями.
Как бы то ни было, стремления создателей теории социальных представлений ясны. Помещая в центр коммуникацию и представления, они надеются прояснить связь, объединяющую психологию человека с современными социальными и культурными проблемами. Тогда и мы можем просить: какова функция представлений, разделяемых людьми, и чем они являются - если их не рассматривать косвенно через религии, мифы и т.п.? Чтобы ответить на этот вопрос, я доказывал, что мотив, согласно которому мы формируем эти представления - желание свыкнуться со странным. Нарушение существующих правил, необычное явление или идея, в том числе научная или техническая, нестандартные события, расшатывающие то, что казалось стабильным и нормальным ходом вещей - все это зачаровывает и в то же время будоражит. Поэтому любое отклонение от обычного, разрыв с повседневным опытом, все то, объяснение чего не очевидно, создает добавочный смысл и приводит в действие поиск значений и объяснений того, что нас поражает как странное и беспокоящее.
Но это не поиск согласия между нашими идеями и реальностью, порядка, вводимого в хаос явлений, чтобы упростить сложный мир; это попытка перекинуть мост между странным и обычным. И в той мере, в какой странное предполагает коммуникативный дефект и внутри группы, и с миром, накоротко замыкающий ход обменов и сдвигающий речевые отношения, возникает ощущение, что оно больше не пригоняется к матрице совместной жизни, не согласуется с нашими отношениями с другими. Чтобы справиться с какой-то идеей или странным образом, их начинают закреплять [13] в существующих социальных представлениях и именно в ходе этого закрепления они преобразуются [51]. Наши наблюдения подтверждаются данными Бартлетта: "Как было замечено, всякий раз, когда визуально представленный материал репрезентирует какой-то распространенный предмет, но при этом содержит некоторые черты, незнакомые данному сообществу, которому этот материал предъявляется, эти черты неизменно претерпевают трансформации в направлении к чему-то знакомому" [42, р. 178]. Однако и знакомое не может не меняться в ходе этого процесса, доставлять определенное эмоциональное и социальное удовлетворение, когда его признают - иногда в действительности, а иногда иллюзорно.
Чтобы продвинуть объяснение формирования этих представлений, мы должны прояснить некоторые сложные моменты. Поиск знакомого в странном означает, что подобные представления стремятся к консерватизму, подтверждению своего значимого содержания. Это было бы ясным и простым следствием их социоцентризма, социоморфного характера их когнитивных и речевых операций, но они позволяют понять определенное отклонение по отношению к нерепрезентированной в группе реальности. Идет ли здесь речь только об особом свойстве ненаучных или нерациональных представлений, как полагают некоторые? Наблюдения показывают, что научные представления тоже центрированы, хотя и иным образом, на уровне научного сообщества и социума, к которому они принадлежат. Можно добавить, что парадигмы нормальной науки тоже дают доказательства тенденции к консерватизму перед лицом аномалий до тех пор, когда их резистентность становится невозможной [39]. Таким образом, любые представления социометричны, и в сближении со странным общество проявляет себя вполне явным образом [55].
Если мы формируем представления, чтобы свыкнуться со странным, то делаем это для уменьшения некоммуникационного поля. Оно распознается через двусмысленность понятий, неуловимость смыслов, непонимание образов и убеждений другого, короче говоря, через "неопределенность", о которой говорил американский философ Пирс. Это то, что делает проблематичными отношения, обмены между индивидами и группами, циркуляцию представлений, сосуществующих все же в одном общественном пространстве. Совместное существование оказывается невозможным, если это поле неизвестности устойчиво и становится значимым. В этом случае члены группы рискуют остаться такими же непонятными в близком общении, как если бы они принадлежали к иной группе.
Я утверждаю таким образом, что социальные представления прежде всего и главным образом предназначены для того, чтобы сделать коммуникацию относительно непроблематичной в группе и уменьшить эту "неопределенность" через некоторую степень консенсуса между ее членами. Как таковые они не могут быть ни получены изучением некоторого убеждения "ли явного знания, ни установлены путем особого размышления. Социальные представления скорее формируются через взаимные влияния, через имплицитные переговоры, по ходу которых люди обязывают себя к особым символическим моделям, образам и разделяемым ценностям. Делая это, они приобретают и некий общий репертуар интерпретаций и объяснений, правил и процедур, которые могут применять в повседневной жизни, и доступные всем речевые выражения [49].
Меня часто спрашивают, что я понимаю под разделением представления или разделенными представлениями, которые характеризуются не тем, что они сами собой разумеются и являются общими, а тем, что их элементы сформированы коммуникацией и существуют в связи с ней. Сила их воздействия, правила взаимодействия и влияния определяют особую структуру знаний и языка, которая из них происходит. Скажем проще: человек не может в одиночку репрезентировать себе самому результат передачи мысли, речевых и образных сообщений [27]. Вот это и придает данным когнитивным и речевым структурам именно ту форму, которую они имеют, поскольку они должны быть разделенными с другими, чтобы быть сообщаемыми. Итак, я говорю о разделенных представлениях, чтобы показать, что эти формы нашего мышления и языка оказываются совместимыми с определенными формами коммуникации и налагаемым ими принуждением. Существуют три формы общественной коммуникации, которые преломляют три соответствующих им формы общественного мышления и языка [47].
Как бы то ни было, понятие разделения выражает процесс, посредством которого социальные или общественные представления присваивают себе индивидуальные представления. Оно мне кажется более подходящим, чем понятие принуждения, введенное Дюркгеймом или Леви-Брюлем для обозначения процесса, благодаря которому коллективные представления формируют умственную жизнь индивидов. Но ведь для них представления формируются в отношениях с реальностью, а не в коммуникативных отношениях с другим, что очень важно для нас... После того, как выделен и этот момент, мы можем себя спросить: как же определяется социальное представление? Для того чтобы значение было усвоенным, нужно, чтобы оно соответствовало некой рекуррентной модели, включающей образы, убеждения и символические действия. Рассмотренные таким образом (статично) представления кажутся подобными "теориям", которые упорядочивают вокруг одной темы ("психические болезни заразны"; "люди являются тем, что они едят" и т.п.) серию предложений, позволяющих классифицировать вещи или людей, описывать их свойства, объяснять их чувства, действия и т.д. Кроме того, "теория" содержит серию примеров, конкретно ее иллюстрирующих, ценности, вводящие иерархию и соответствующие им модели действий. Как и везде, с ней связываются некие формулы, клише, служащие для припоминания этой "теории", распознавания ее истоков и различения от других [17, 56].
К примеру, приемные врачей переполнены пациентами, рассуждающими о процентном содержании холестерола, своем режиме питания, повышенном кровяном давлении, врожденных и приобретенных болезнях, ссылаясь на какую-то медицинскую теорию. Или же они активно читают статьи, посвященные информационному и этническому вирусам и т.д., намекам на генетическую модель. Нет ничего труднее, чем искоренить ложную идею о том, что наши выводы и объяснения, почерпнутые из здравого смысла, архаичны и, к тому же, схематичны и стереотипны. Конечно, нельзя отрицать, что встречается большое число негибких "теорий". Но это ничуть не противоречит их коллективной природе, тому факту, что они разделяются массой людей. Это происходит большей частью из-за подвижности и скорости передачи знаний и убеждений внутри общества.
С динамической точки зрения как раз социальные представления кажутся нам сеткой понятий, метафор и образов, "небрежно" связанных между собой, более подвижных и неуловимых, чем теории. Невозможно отделаться от впечатления, что мы имеем какую-то "энциклопедию" таких понятий, метафор или образов, которые по необходимости связываются в core beliefs [Базовые убеждения (англ.).] [1, 18, 23], ядра, собираемые отдельно в нашей коллективной памяти; вокруг них и формируются упоминаемые сетки. Я подозреваю, что в обращении социальные представления больше, чем язык, выражают деньги. Как и те, они существуют в той мере, в какой они обслуживают, обращаются, принимают разные обличья в памяти, восприятии, произведениях искусства и т.д., сохраняя тем не менее свою идентичность. Так же, как, например, сто франков могут быть представлены банковским билетом, traveller's cheque [Туристский чек (англ).] или выпиской из финансового счета. Их отличительная ценность варьирует согласно отношениям смежности (на это обратил внимание Давид Юм). Если я встречаю коллегу во время путешествия по Германии, то представляю его себе как соотечественника и говорю себе: "Надо же, француз". А если я вижу его на улицах Токио, то воспринимаю как европейца. Но если бы мы невероятным образом встретились на Марсе, я бы подумал: "О, человек!"
Представления, как, впрочем, и деньги, социальны, являются психологическим фактом в трех отношениях: имеют безличный аспект, принадлежа всему миру; считаются представлением другого, принадлежа иным людям или группе; они суть личностные представления, эмоционально ощущаемые как принадлежность Эго. Не будем забывать, что эти представления формируются, как и деньги, с двойной целью - действовать и оценивать. Они, таким образом, не принадлежат к обособленной отрасли знаний и поэтому подчиняются тем же правилам, что и другие типы социальных действий и оценок. В отличие от экспертов, обычные люди не разделяют в себе социальных ролей гражданина, верующего и т.п. Тем самым, социальные правила являются для них в то же время и правилами заключений, имеющими логический смысл. Для протестанта М. Вебера "честность - лучшая политика" не столько религиозная максима, сколько правило, которое он применяет, рассуждая, вынося мнение о человеке и т.д. И, напротив, некоторые логические правила функционируют как социальные. Например, не противоречить себе, просчитывать вероятности и многое другое. Именно поэтому ментальные содержания более действенны, чем когнитивные формы. Короче говоря, то, что люди думают, определяет то, как они думают.
В конечном счете, коммуникация в нашем обществе укрепляет свои позиции, гамма средств массовой информации (зрительной, печатной, звуковой) беспрестанно расширяется в социальном пространстве. Вы можете наблюдать два изменения, заслуживающие того, чтобы на них остановиться. С одной стороны, различия между социальными представлениями затушевываются, границы между их иконическим аспектом и аспектом концептуальным сглаживаются. Это исчезновение различий и границ меняет их все в большей степени и, более, делая еще символичнее - несмотря на то, что каждое из них имеет свое непосредственное значение. Таким образом, вопрос, как уловить представления в реальности, является уже не философским, а психосоциальным.
С другой стороны, те категории и значения, через которые мы "отбираем" приписываемые людям качества или вещам свойства, видоизменяются. Например, мы "отбираем" описания какого-нибудь продукта через его вкус или содержание в нем протеинов в зависимости от того, к какой культуре мы принадлежим, или от того, как мы хотим использовать этот продукт. Невозможно свести эти качества к одному "истинному". Нереально, чтобы существовала некая ready-made [Готовая к употреблению (англ.).] и данная раз и навсегда реальность относительно этого продукта, которая навязывает себя нам независимо от формируемого о нем представления (кулинарного или медицинского), но которое мы разделяем.
Как я утверждал ранее [47], не следует рассматривать представления как реплику или отражение мира. Не только потому, что это позитивистское понятие явилось источником многочисленных трудностей, но и потому, что оно репрезентирует также отсутствующее в этом мире и формирующее его намного больше, чем это кажется. Когда нас спрашивают "из каких же объектов состоит наш мир?", прежде чем отвечать, нужно спросить в свою очередь "внутри какого представления?". То есть разделяемые представления, их язык так глубоко проникает во все поры называемого реальностью, что мы можем утверждать: они создают идентичность, себя [46], рынок, черты личности или группы [55] и т.д. Неоспоримо, что они обладают социально-созидательным или конструктивным эффектом, который удивлял в свое время, но сегодня ускользает от распознания [25]. Ведь большая часть исследований дискурса Биллига, Полтера, Литтона так же, как и Харе [30] не противоречит теории социальных представлений. Напротив, они ее дополняют и углубляют в этом пункте. В вопросе, какая модель лучше - речь или представление, содержится не больше психологического смысла, чем в вопросе: "Человек идет скорее на помощь левой ноги или правой?" Но чтобы уяснить, до какой степени это уточнение истинно, и принять его, нужно предварительно пожелать большей внутренней связности самой социальной психологии. В ожидании этого я не колеблясь буду обсуждать то, что нам сообщает риторика, математическая лингвистика, так как они очень тесно связаны с социальными представлениями.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Укажем на некоторые следствия из всего сказанного, нуждающиеся в детальной разработке, но которые тем не менее я должен сформулировать. Каждый из нас, без сомнения, принимает идею, что репрезентируемые содержания и смысл варьируют в одном и том же обществе, в одной и той же культуре; это касается и средств их речевого выражения. Но мы обязаны предположить, что эти различия смысла и содержания должны соответствовать различиям в типе мышления и понимания, короче говоря, различным принципам рациональности. Как мы уже видели, специфичность консенсусного и овеществленного универсумов, контекст коммуникации, в котором вырабатываются эти представления, ответственны за эти различия. Контраст между ними окрашен социально и заметен настолько, что можно различить каждую из форм рациональности.
Если это так, то нужно признать, что внутри каждого общества, в каждой культуре, существуют по меньшей мере два типа рациональности, два стиля мышления, соответствующих крайним вариантам репрезентирования и коммуникации. Их невозможно свести к той сверхупорядоченной рациональности, которая должна в этом случае быть и сверхсоциальной - или во всяком случае нормативной, что не может не привести к порочному кругу. Mutatis mutandis [Внося необходимые изменения (лат.).], нужно полагать, что люди разделяют одну и ту же способность владеть различными формами рассуждения и репрезентирования. Здесь обнаруживается то, что я назвал когда-то когнитивной полифазией, которая так же неотделима от ментальной жизни, как полисемия - от жизни языка. Более того, не стоит забывать о ее огромной практической важности дли коммуникации и адаптации к подвижным социальным потребностям. От этой способности в социальной реальности зависит совокупность наших интерсубъективных отношений.
История, ведущая к теории, составляет часть ее самой. Теория социальных представлений развивалась на таком фоне [13], а все более многочисленные исследования ее углубляют. Именно они, конечно, позволяют ретроспективно лучше оценить выбор предшественников и смысл их работы. Опыт, который я предпринял, написав эту работу, надеюсь, будет по крайней мере полезен другим. Большое повествование, пишет Франк Кермод, это соединение скандала и чуда. Эта моя работа начата скандалом. Если она и содержит в себе элемент какого-либо чуда, я увижу в этом залог долголетия и жизнеспособность идеи социальных представлений.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ