Человек, который был Четвергом

Гилберт Кийт Честертон

Ознакомительный фрагмент

 

Знаменитый роман Честертона «Человек, который был Четвергом» – занимательная история молодого Гэбриела Сайма, вступившего в фантастическую схватку с вселенским злом в лице отчаянных анархистов. Веселая сказка для взрослых, гротеск, эксцентричность, захватывающий необыкновенный сюжет и неожиданная развязка которой неизменно увлекают многочисленных читателей всего мира.

 

Гилберт Честертон

Человек, который был четвергом (Страшный сон)

Эдмунду Клерихью Бентли
[1.Эдмунд Клерихью Бентли (1875–1956) – школьный друг и коллега Честертона по работе в редакции журнала «Спикер». Бентли был последним из друзей Честертона, пришедших навестить его перед кончиной.]

 

Клубились тучи, ветер выл,

и мир дышал распадом

В те дни, когда мы вышли в путь

с неомраченным взглядом.

Наука славила свой нуль,

искусством правил бред;

Лишь мы смеялись, как могли,
[2 - Лишь мы смеялись, как могли… – Речь идет о товарищах Честертона по школе Сент-Полз, выпускавших юмористическую газету «Спорщик».]

по молодости лет.

Уродливый пороков бал

нас окружал тогда —

Распутство без веселья

и трусость без стыда.

Казался проблеском во тьме

лишь Уистлера
[3 - Уистлер Джеймс Маккейн (1834–1903) – американский живописец и график, в конце XIX в. жил в Англии; был близок к прерафаэлитам. Цветовые композиции его живописных работ оказали влияние на формирование образности Честертона.] вихор,

Мужчины, как берет с пером,

носили свой позор.

Как осень, чахла жизнь, а смерть

жужжала как комар;

Воистину был этот мир

непоправимо стар.

Они сумели исказить

и самый скромный грех,

Честь оказалась не в чести, —

но, к счастью, не для всех.

Пусть были мы глупы, слабы

перед напором тьмы —

Но черному Ваалу

не поклонились[4 - …черному Ваалу не поклонились… – Черный Ваал – здесь: родовое название языческих богов. В действительности Ваал (Валу) – бог плодородия у египтян.] мы.

Ребячеством увлечены,

мы строили с тобой

Валы и башни из песка,

чтоб задержать прибой.

Мы скоморошили вовсю

и, видно, неспроста:

Когда молчат колокола,

звенит колпак шута.

 

Но мы сражались не одни,

подняв на башне флаг,

Гиганты брезжили меж туч

и разгоняли мрак.

Я вновь беру заветный том,

я слышу дальний зов,

Летящий с Поманока[5 - Поманок – остров у восточного побережья США, упоминаемый в стихотворении американского поэта Уолта Уитмена (1819–1892) «Как меня уносил Океан Жизни» (1855).]

бурливых берегов;

«Зеленая гвоздика»[6 - «Зеленая гвоздика». – Зеленую гвоздику вдел в петлицу Оскар Уайльд (1854–1900) на премьере своей пьесы «Веер леди Уиндермир» (1892). В 1894 г. английский писатель Р. Хиченс написал роман «Зеленая гвоздика» об Уайльде.]

увяла вмиг, увы! —

Когда пронесся ураган

над листьями травы;[7 - …пронесся ураган над листьями травы… – Имеется в виду поэтическая книга У. Уитмена «Листья травы» (1855–1891), которой зачитывался Честертон в школе Сент-Полз.]

И благодатно и свежо,

как в дождь синичья трель,

Песнь Тузиталы[8 - Тузитала — прозвище, которым наделили аборигены острова Самоа английского писателя Роберта Луиса Стивенсона (1850–1894), решившего собственными силами построить на острове дом.] разнеслась

за тридевять земель.

Так в сумерках синичья трель

звенит издалека,

В которой правда и мечта,

отрада и тоска.

Мы были юны, и Господь

еще сподобил нас

Узреть Республики триумф

и обновленья час,

И обретенный Град Души,

в котором рабства нет, —

Блаженны те, что в темноте[9 - Блаженны те, что в темноте… – Парафраз евангельских слов «…блаженны невидевшие и уверовавшие» (Евангелие от Иоанна, 20:29).]

уверовали в свет.

 

То повесть миновавших дней;

лишь ты поймешь один,

Какой зиял пред нами ад,

таивший яд и сплин,

Каких он идолов рождал,

давно разбитых в прах,

Какие дьяволы на нас

нагнать хотели страх.

Кто это знает, как не ты,

кто так меня поймет?

Горяч был наших споров пыл,

тяжел сомнений гнет.

Сомненья гнали нас во тьму

по улицам ночным;

И лишь с рассветом в головах

рассеивался дым.

Мы, слава Богу, наконец

пришли к простым вещам,

Пустили корни – и стареть

уже не страшно нам.

Есть вера в жизни, есть семья,

привычные труды;

Нам есть о чем потолковать,

но спорить нет нужды.[10 - © Перевод. Г. Кружков, 2005.]

 

 

 

 

 

Глава I

 

Два поэта в Шафранном парке

 

 

На закатной окраине Лондона раскинулось предместье, багряное и бесформенное, словно облако на закате. Причудливые силуэты домов, сложенных из красного кирпича, темнели на фоне неба, и в самом расположении их было что-то дикое, ибо они воплощали мечтанья предприимчивого строителя, не чуждавшегося искусств, хотя и путавшего елизаветинский стиль со стилем королевы Анны,[11 - …путавшего елизаветинский стиль со стилем королевы Анны… – Елизаветинский стиль – стиль дворцовой архитектуры с элементами неоклассики; назван по имени королевы Елизаветы I Тюдор (1533–1603). Стиль королевы Анны характеризуется помпезной вычурностью, украшательством; назван по имени королевы Анны (1665–1714) из династии Стюартов.] как, впрочем, и самих королев. Предместье не без причины слыло обиталищем художников и поэтов, но не подарило человечеству хороших картин или стихов. Шафранный парк не стал средоточием культуры, но это не мешало ему быть поистине приятным местом. Глядя на причудливые красные дома, пришелец думал о том, какие странные люди живут в них, и, встретив этих людей, не испытывал разочарования. Предместье было не только приятным, но и прекрасным для тех, кто видел в нем не мнимость, а мечту. Быть может, жители его не очень хорошо рисовали, но вид у них был, как говорят в наши дни, в высшей степени художественный. Юноша с длинными рыжими кудрями и наглым лицом не был поэтом, зато он был истинной поэмой. Старик с безумной белой бородой, в безумной белой шляпе не был философом, но самый вид его располагал к философии. Лысый субъект с яйцевидной головой и голой птичьей шеей не одарил открытием естественные науки, но какое открытие подарило бы нам столь редкий в науке вид? Так и только так можно было смотреть на занимающее нас предместье – не столько мастерскую, сколько хрупкое, но совершенное творение. Вступая туда, человек ощущал, что попадает в самое сердце пьесы.

 

Это приятное, призрачное чувство усиливалось в сумерки, когда сказочные крыши чернели на зареве заката и весь странный поселок казался отторгнутым от мира, словно плывущее облако. Усиливалось оно и в праздничные вечера, когда устраивали иллюминацию и китайские фонарики пылали в листве диковинными плодами. Но никогда ощущение это не было таким сильным, как в один и доныне памятный вечер, героем которого оказался рыжий поэт. Впрочем, ему не впервые довелось играть эту роль. Тот, кто проходил поздно вечером мимо его садика, нередко слышал зычный голос, поучавший всех, в особенности женщин. Кстати сказать, женщины эти вели себя очень странно. Исповедуя передовые взгляды и принципиально протестуя против мужского первенства, они покорно слушали мужчин, чего от обычной женщины не добьешься. Рыжего поэта, Люциана Грегори, стоило иногда послушать хотя бы для того, чтобы над ним посмеяться. Старые мысли о беззаконии искусства и искусстве беззакония обретали, пусть ненадолго, новую жизнь, когда он смело и своенравно излагал их. Способствовала этому и его внешность, которую он, как говорится, умело обыгрывал: темно-рыжие волосы, разделенные пробором, падали нежными локонами, которых не постыдилась бы мученица с картины прерафаэлита, но из этой благостной рамки глядело грубое лицо с тяжелым, наглым подбородком. Такое сочетание и восхищало, и возмущало слушательниц. Грегори являл собой олицетворение кощунства, помесь ангела с обезьяной. Вечер, о котором я говорю, сохранился бы в памяти обитателей из-за одного только необычайного заката. Небосклон оделся в яркие, на ощупь ощутимые перья; можно было сказать, что он усыпан перьями, и спускаются они так низко, что чуть не хлещут вас по лицу. Почти по всему небу они были серыми с лиловым, розовым и бледно-зеленым, на западе же пылали, прикрывая солнце, словно оно слишком прекрасно для глаз. Небо тоже опустилось так низко, что исполнилось тайны и того невыразимого уюта, которым держится любовь к родным местам. Самые небеса казались маленькими.

 

Я сказал, что многие обитатели парка помнят тот вечер хотя бы из-за грозного заката. Помнят его и потому, что здесь впервые появился еще один поэт. Рыжий мятежник долго властвовал один, но именно тогда наступил конец его одинокому величию. Новый пришелец, назвавшийся Гэбриелом Саймом, был безобиден, белокур, со светлой мягкой бородкой, но чем дольше вы с ним беседовали, тем сильнее вам казалось, что он не так уж и кроток. Появившись, он сразу признался, что не разделяет взглядов Грегори на самую суть искусства, и назвал себя певцом порядка, мало того – певцом приличия. Стоит ли удивляться, что Шафранный парк глядел на него так, словно он только что свалился с пламенеющих небес?

 

Грегори, поэт-анархист, прямо связал эти события.

 

– Весьма возможно, – сказал он, впадая в привычную велеречивость, – весьма возможно, что облака и пламя породили такое чудище, как почтенный поэт. Вы зовете себя певцом законности, я же назову вас воплощенной бессмыслицей. Удивляюсь, что ваш приход не предвещали землетрясения и кометы.

 

Человек с голубыми кроткими глазами и остроконечной светлой бородкой вежливо, хотя и важно выслушал эти слова. Розамунда, сестра его собеседника, тоже рыжая, но гораздо более мирная, засмеялась восторженно и укоризненно, как смеялись все, кто слушал местного оракула. Оракул тем временем продолжал, упоенный своим красноречием:

 

– Анархия и творчество едины. Это синонимы. Тот, кто бросил бомбу, – поэт и художник, ибо он превыше всего поставил великое мгновенье. Он понял, что дивный грохот и ослепительная вспышка ценнее двух-трех тел, принадлежавших прежде полисменам. Поэт отрицает власть, он упраздняет условности. Радость его – лишь в хаосе. Иначе поэтичнее всего на свете была бы подземка.

 

– Так оно и есть, – сказал Сайм.

 

– Глупости! – воскликнул Грегори, обретавший здравомыслие, как только на парадоксы отваживался кто-нибудь другой. – Почему матросы и клерки в вагоне так утомлены и унылы, ужасно унылы, ужасно утомлены? Потому что, проехав Слоун-сквер,[12 - Слоун-сквер — лондонская площадь.] они знают, что дальше будет Виктория.[13 - Виктория — железнодорожный вокзал в Лондоне.] Как засияли бы их глаза, какое испытали бы они блаженство, если бы следующей станцией оказалась Бейкер-стрит!

 

– Это вы не чувствуете поэзии, – сказал Сайм. – Если клерки и впрямь обрадуются этому, они прозаичны, как ваши стихи. Необычно и ценно попасть в цель; промах – нелеп и скучен. Когда человек, приручив стрелу, поражает далекую птицу, мы видим в этом величие. Почему же не увидеть его, когда, приручив поезд, он попадает на дальнюю станцию? Хаос уныл, ибо в хаосе можно попасть и на Бейкер-стрит, и в Багдад. Но человек – волшебник, и волшебство его в том, что он скажет «Виктория» и приедет туда. Мне не нужны ваши стихи и рассказы, мне нужно расписание поездов! Мне не нужен Байрон, запечатлевший наши поражения, мне нужен Брэдшоу,[14 - Брэдшоу Джордж (1801–1853) – английский издатель, автор одного из популярных путеводителей по Лондону и расписания движений поездов от лондонских вокзалов.] запечатлевший наши победы! Где расписание Брэдшоу, спрашиваю я?

 

– Вам пора ехать? – насмешливо сказал Грегори.

 

– Да слушайте же! – страстно продолжал Сайм. – Всякий раз, когда поезд приходит к станции, я чувствую, что он прорвал засаду, победил в битве с хаосом. Вы брезгливо сетуете на то, что после Слоун-сквер непременно будет Виктория. О нет! Может случиться многое другое, и, доехав до нее, я чувствую, что едва ушел от гибели. Когда кондуктор кричит: «Виктория!», это не пустое слово. Для меня это крик герольда, возвещающего победу. Да это и впрямь виктория, победа адамовых сынов.

 

Грегори покачал тяжелой рыжей головой и печально усмехнулся.

 

– Даже и тогда, – сказал он, – мы, поэты, спросим: а что такое Виктория? Для вас она подобна Новому Иерусалиму. Мы же знаем, что Новый Иерусалим будет таким же, как Виктория. Поэта не усмирят и улицы небесного града. Поэт всегда мятежен.

 

– Ну вот! – сердито сказал Сайм. – Какая поэзия в мятеже? Тогда и морская болезнь поэтична. Тошнота – тот же мятеж. Конечно, в крайности может стошнить, можно и взбунтоваться. Но, черт меня подери, при чем тут поэзия? Чистое, бесцельное возмущение – возмущение и есть. Вроде рвоты.

 

Девушку передернуло при этом слове, но Сайм слишком распалился, чтобы ее щадить.

 

– Поэзия там, где все идет правильно! – восклицал он. – Тихое и дивное пищеварение – вот сама поэзия! Поэтичнее цветов, поэтичнее звезд, поэтичней всего на свете то, что нас не тошнит.

 

– Однако и примеры у вас… – брезгливо заметил Грегори.

 

– Прошу прощения, – отозвался Сайм, – я забыл, что мы упразднили условности.

 

Тут на лбу у Грегори впервые проступило красное пятно.

 

– Уж не хотите ли вы, – спросил он, – чтобы я взбунтовал вон тех, на лужайке?

 

Сайм посмотрел ему в глаза и мягко улыбнулся.

 

– Нет, не хочу, – отвечал он. – Но будь ваш анархизм серьезен, вы бы именно это и сделали.

 

Воловьи глаза Грегори замигали, словно у сердитого льва, и огненная грива взметнулась.

 

– Значит, – грозно промолвил он, – вы не верите в мой анархизм?

 

– Виноват? – переспросил Сайм.

 

– По-вашему, я несерьезен? – спросил Грегори, сжимая кулаки.

 

– Ну что вы, право! – бросил Сайм и отошел в сторону. С удивлением и удовольствием он увидел, что Розамунда отошла вместе с ним.

 

– Мистер Сайм, – сказала она, – когда люди говорят так, как вы с братом, серьезно это или нет? Вы действительно верите в то, что говорите?

 

Сайм улыбнулся.

 

– А вы? – спросил он.

 

– Я не понимаю… – начала она, пытливо глядя на него.

 

– Дорогая мисс Грегори, – мягко объяснил он, – и неискренность, и даже искренность бывают разные. Когда вам передадут соль и вы скажете: «Благодарю вас», верите ли вы в то, что говорите? Когда вы скажете: «Земля круглая», искренни ли вы? Все это правда, но вы о ней не думаете. Такие люди, как ваш брат, иногда и впрямь во что-нибудь верят. Это половина истины, четверть истины, десятая доля истины, но говорят они больше, чем думают, потому что верят сильно.

 

Она смотрела из-под ровных бровей, лицо ее было спокойно и серьезно, ибо на него пала тень той нерассуждающей ответственности, которая таится в душе самой легкомысленной женщины, – материнской настороженности, старой как мир.

 

– Так он ненастоящий анархист? – спросила она.

 

– Только в таком смысле, – сказал Сайм. – Если можно назвать это смыслом.

 

Она сдвинула темные брови и резко спросила:

 

– Значит, он не бросит бомбу или… что они там бросают?

 

Сайм расхохотался, пожалуй, слишком громко для столь безупречного и даже щеголеватого джентльмена.

 

– Господи, конечно, нет! – сказал он. – Покушения готовят тайно.

 

Тут уголки ее губ дрогнули в улыбке, и мысль о бестолковости брата блаженно слилась в ее душе с мыслью о его безопасности.

 

Сайм дошел с ней до скамьи в углу парка, излагая свои взгляды. Дело в том, что он был искренним и, несмотря на элегантность и легкомысленный вид, по сути своей смиренным. Именно смиренные люди говорят много, гордые слишком следят за собой. Он рьяно и самозабвенно отстаивал приличия, он страстно защищал любовь к тишине и порядку и все время чувствовал, что кругом пахнет сиренью. Однажды ему послышалось, что где-то еле слышно заиграла шарманка, и он подумал, что его отважным речам вторит тоненький напев, звучащий из-под земли или из-за края вселенной.

 

Он говорил, глядя на рыжие кудри и внимательное лицо, и ему казалось, что прошло несколько минут, не больше. Потом он подумал, что в таких местах не принято беседовать вдвоем, встал и, к удивлению своему, увидел, что вокруг никого нет. Все давно ушли, и сам он, поспешно извинившись, вышел из парка. Позже он никак не мог понять, почему в этот час чувствовал себя так, словно выпил шампанского. Рыжая девушка не играла никакой роли в его чудовищных приключениях, он и не видел ее, пока все не кончилось. Однако мысль о ней возвращалась, словно музыкальная тема, и блеск ее волос вплетался красной нитью в грубую ткань тьмы. Ибо позже случились такие немыслимые вещи, что все они могли быть и сном.

 

Когда Сайм вышел на улицу, слабо освещенную звездами, она показалась ему пустой. Затем он почему-то понял, что тишина скорей живая, чем мертвая. Прямо за воротами стоял фонарь, золотивший листву дерева, склонившегося над оградой. Примерно на шаг дальше стоял человек, темный и недвижный, как фонарь. Цилиндр его и сюртук были черны, черным казалось лицо, скрытое тенью, лишь огненный клок волос на свету да вызывающая поза говорили о том, что это Грегори. Он немного походил на разбойника в маске, поджидающего врага со шпагой в руке. Грегори небрежно кивнул, Сайм чинно поклонился.

 

– Я вас жду, – сказал рыжий поэт. – Можно с вами поговорить?

 

– Конечно, – не без удивления ответил Сайм. – О чем же?

 

Грегори ударил тростью по дереву и по столбу.

 

– Об этом и об этом! – вскричал он. – О порядке и об анархии. Вот ваш драгоценный порядок – хилый, железный, безобразный фонарь, а вот анархия – щедрая, живая, сверкающая зеленью и золотом. Фонарь бесплоден, дерево приносит плоды.

 

– Однако, – терпеливо сказал Сайм, – сейчас мы видим дерево при свете фонаря. Можно ли увидеть фонарь при свете дерева? – Он помолчал и добавил: – Простите, неужели вы дожидались меня в темноте только для того, чтобы продолжить наш незначительный спор?

 

– Нет! – крикнул Грегори, и голос его, словно гром, прокатился вниз по улице. – Я дожидался вас, чтобы покончить с нашим спором раз и навсегда.

 

Они помолчали, и Сайм, ничего не понимая, ощутил, что дело нешуточно. Грегори тихо заговорил, как-то странно улыбаясь.

 

– Мистер Сайм, – сказал он, – сегодня вам повезло. Вы поистине преуспели. Вы сделали то, чего не мог добиться ни один человек на свете.

 

– Вот как? – удивился Сайм.

 

– Ах нет, вспомнил… – задумчиво сказал поэт. – Если не ошибаюсь, это удалось еще одному. Капитану какого-то пароходика. Я на вас рассердился.

 

– Мне очень жаль, – серьезно сказал Сайм.

 

– Боюсь, мой гнев и вашу вину не искупишь извинением, – спокойно продолжал Грегори. – Никакой поединок их не изгладит. Смерть не изгладит их. Есть лишь один способ, и я его изберу. Быть может, ценою чести, быть может, ценою жизни я докажу вам, что вы были не правы, когда это сказали.

 

– Что же я сказал? – спросил Сайм.

 

– Вы сказали, – отвечал поэт, – что я несерьезен, когда именую себя анархистом.

 

– Серьезность бывает разная, – возразил Сайм. – Я никогда не сомневался в вашей искренности. Конечно, вы считали, что ваши слова важны, а парадокс напомнит о забытой истине.

 

Грегори напряженно и мучительно всматривался в него.

 

– И больше ничего? – спросил он. – Для вас я просто бездельник, роняющий случайные фразы? Вы не думаете, что я серьезен в более глубоком, более страшном смысле?

 

Сайм яростно ударил тростью по камню мостовой.

 

– Серьезен! – воскликнул он. – О Господи! Серьезна ли улица? Серьезны ли эти несчастные китайские фонарики? Серьезен ли весь этот сброд? Гуляешь, болтаешь, обронишь связную мысль, но я невысоко ценю того, кто не утаил в душе чего-нибудь посерьезней слов. Да, посерьезней, и не важно, вера ли это в Бога или любовь к спиртному.

 

– Прекрасно, – сказал Грегори, и лицо его омрачилось. – Скоро вы увидите то, что посерьезней вина и даже веры.

 

Сайм, как всегда незлобиво, дожидался следующей фразы; наконец Грегори заговорил.

 

– Вы упомянули о вере, – сказал он. – Есть ли она у вас?

 

– Ах, – лучезарно улыбнулся Сайм, – все мы теперь католики![15 - …все мы теперь католики! – Иронический намек на увлечение католицизмом под влиянием идей богослова Джона Генри Ньюмена (1801–1890) в кругах, близких Честертону.]

 

– Тогда поклянитесь Богом и святыми, ну – всеми, в кого вы верите, что вы не откроете никому того, что я вам скажу. Ни одному человеку на свете, а главное – полиции. Если вы так страшно свяжете себя, если обремените душу обетом, которого лучше бы не давать, и тайной, которая вам не снилась, я обещаю…

 

– Обещаете… – поторопил его Сайм, ибо он остановился.

 

– Обещаю занятный вечер, – закончил рыжий поэт.

 

Сайм почему-то снял шляпу.

 

– Предложение ваше слишком глупо, – сказал он, – чтобы его отклонить. По-вашему, всякий поэт – анархист. Я с этим не согласен, но надеюсь, что всякий поэт – игрок. Даю обет вам, как христианин, обещаю, как добрый приятель и собрат по искусству, что не скажу ни слова полиции. Так что же вы хотите сказать?

 

– Я думаю, – благодушно и непоследовательно заметил Грегори, – что надо бы кликнуть кеб.

 

Он дважды свистнул; по мостовой с грохотом подкатил кеб. Поэты молча сели в него. Грегори назвал адрес какой-то харчевни на чизикском берегу реки.[16 - …на чизикском берегу реки. – То есть на левом берегу Темзы.] Кеб покатил по улице, и два почитателя фантазии покинули фантастический пригород.

 

 

 

 

Глава II

 

Секрет Гэбриела Сайма

 

 

Кеб остановился перед жалкой, грязной пивной, и Грегори поспешил ввести туда своего спутника. Они сели в душной и мрачной комнате за грязный деревянный стол на деревянной ноге. Было так тесно и темно, что Сайм с трудом разглядел грузного бородатого слугу.

 

– Не желаете ли закусить? – любезно спросил Грегори. – P?t de foie gras[17 - Паштет из гусиной печенки (фр.).] здесь не очень хорош, но дичь превосходна.

 

Чтобы поддержать шутку, Сайм невозмутимо произнес:

 

– Пожалуйста, омара под майонезом.

 

К его неописуемому изумлению, слуга ответил: «Слушаю, сэр», – и быстро удалился.

 

– Что будем пить? – все так же небрежно и учтиво продолжал Грегори. – Я закажу только cr?me de menthe,[18 - Мятный ликер (фр.).] я ужинал. А вот шампанское у них недурное. Разрешите угостить вас для начала прекрасным «Поммери»?

 

– Благодарю вас, – проговорил Сайм. – Вы очень любезны.

 

Дальнейшую беседу, и без того не слишком связную, прервал и прекратил, словно гром с небес, самый настоящий омар. Сайм отведал его, восхитился и принялся за еду с завидной поспешностью.

 

– Простите, что я жадно ем! – с улыбкой сказал он. – Нечасто видишь такие хорошие сны. Ни один мой кошмар не заканчивался омаром. Обычно омары ведут к кошмару.

 

– Вы не спите, поверьте мне, – сказал Грегори. – Напротив, скоро настанет самый реальный и поразительный миг вашей жизни. А вот и шампанское. Согласен, непритязательный вид этого заведения не совсем соответствует качеству кухни. Все наша скромность! Мы ведь очень скромны, таких скромных людей на свете и не было.

 

– Кто именно? – осведомился Сайм, осушив бокал шампанского.

 

– Ну, это несложно! – отвечал Грегори. – Серьезные, истинные анархисты, в которых вы не верите.

 

– Вот как! – заметил Сайм. – Что ж, в винах вы разбираетесь.

 

– Да, – сказал Грегори. – Мы ко всему подходим серьезно. – Помолчав немного, он добавил: – Если через несколько секунд стол начнет вертеться, не вините в этом шампанское. Я не хочу, чтобы вы незаслуженно корили себя.

 

– Если я не пьян, я безумен, – с безупречным спокойствием сказал Сайм. – Надеюсь, в обоих случаях я сумею вести себя прилично. Разрешите закурить?

 

– Разумеется, – сказал Грегори, доставая портсигар. – Прошу.

 

Сайм выбрал сигару, обрезал кончик и не спеша закурил, выпустив облачко дыма. К чести своей, делал он это спокойно, ибо стол начал вращаться и вращался все быстрее, словно на безумном спиритическом сеансе.

 

– Не обращайте внимания, – сказал Грегори. – Это вроде винта.

 

– Ах вон что! – благодушно отозвался Сайм. – Вроде винта. Подумать, как просто…

 

Дым его сигары, змеившийся в воздухе, рванулся кверху, словно из фабричной трубы, и оба собеседника, стол и стулья провалились вниз, будто их поглотила земля. Пролетев с грохотом по трубе или шахте, как оборвавшийся лифт, они остановились. Когда Грегори распахнул двери, красный подземный свет осветил Сайма, который продолжал невозмутимо курить, положив ногу на ногу, и волосы его были аккуратны, как всегда.

 

Грегори ввел своего спутника в длинный сводчатый проход, в конце которого над низкой, но массивной дверью светил огромный, словно очаг, алый фонарь. В железо двери была вделана решетка. Грегори пять раз постучал в нее. Низкий голос с иностранным акцентом спросил, кто идет. На это несколько неожиданно поэт ответил: «Джозеф Чемберлен».[19 - Джозеф Чемберлен (1836–1914) – английский государственный деятель, министр колоний (1895–1903), идеолог экспансионистской политики Великобритании по отношению к Ирландии и Южной Африке; наименее подходящий символ для движения анархистов.] Тяжелые петли заскрипели; несомненно, то был пароль.

 

За дверью коридор сверкал, словно его обили стальной кольчугой. Присмотревшись, Сайм разглядел, что блестящий узор составлен из ружей и револьверов, уложенных тесными рядами.

 

– Простите за такие формальности, – сказал Грегори, – приходится быть осторожными.

 

– Ах, что там! – отвечал Сайм. – Я знаю, как вы чтите закон и порядок, – и с этими словами он вступил в выложенный оружием коридор. Белокурый и элегантный, он выглядел странно и призрачно в сверкающей аллее смерти.

 

Миновав несколько коридоров, Грегори и Сайм дошли до комнаты с вогнутыми, почти круглыми стенами, где, как в ученой аудитории, стояли ряды скамеек. Здесь не было ни ружей, ни револьверов, но круглые стены всплошную покрывали еще более неожиданные и жуткие предметы, подобные клубням железных растений или яйцам железных птиц. То были бомбы, и сама комната казалась внутренностью бомбы. Сайм стряхнул о стену пепел с сигары и вошел.

 

– А теперь, дорогой мой мистер Сайм, – сказал Грегори, непринужденно усевшись на скамью под самой крупной бомбой, – теперь, в тепле и уюте, поговорим толком. Я не сумею объяснить, почему привел вас сюда. Порыв, знаете ли… словно ты прыгнул со скалы или влюбился. Скажу одно: вы были невыносимы, как, впрочем, и сейчас. Я нарушил бы двадцать клятв, чтобы сбить с вас спесь. Вы так раскуриваете сигару, что священник поступится тайной исповеди. Итак, вы усомнились в моей серьезности. Скажите, серьезно ли это место?

 

– Да, тут очень забавно, – сказал Сайм. – Но что-то ведь за этим есть. Однако могу ли я задать вам два вопроса? Не бойтесь отвечать. Если помните, вы очень хитро вытянули из меня обещание, и я его сдержу, не выдам вас. Спрашиваю я из чистого любопытства. Во-первых, что это все значит? Против чего вы боретесь? Против властей?

 

– Против Бога! – крикнул Грегори, и глаза его загорелись диким пламенем. – Разве дело в том, чтобы отменить десяток-другой деспотических и полицейских правил? Такие анархисты есть, но это жалкая кучка недовольных. Мы роем глубже, удар направляем выше. Мы хотим снять пустые различия между добром и злом, честью и низостью – различия, которым верны обычные мятежники. Глупые, чувствительные французы в годы революции болтали о правах человека. Для нас нет ни прав, ни бесправия, нет правых и неправых.

 

– А правых и левых? – искренне заволновался Сайм. – Надеюсь, вы отмените их. Очень уж надоели.

 

– Вы хотели задать второй вопрос, – оборвал его Грегори.

 

– Сейчас, сейчас, – ответил Сайм. – Судя по обстановке и по вашим действиям, вы с научной дотошностью храните тайну. Одна моя тетка жила над магазином, но я никогда не видел людей, которые по доброй воле обитают под харчевней. У вас тяжелые железные двери. Пройти в них может лишь тот, кто, унизив себя, назовется Чемберленом. Эти стальные украшения – как бы тут выразиться? – скорее внушительны, чем уютны. Вы прячетесь в недрах земли, что довольно хлопотно. Почему же, разрешите спросить, вы выставляете напоказ вашу тайну, болтая об анархизме с каждой дурочкой Шафранного парка?

 

Грегори усмехнулся.

 

– Очень просто, – ответил он. – Я сказал вам, что я настоящий анархист, и вы мне не поверили. Не верят и они. И не поверят, разве что я приведу их в это адское место.

 

Сайм задумчиво курил, с любопытством глядя на него.

 

– Быть может, вам интересно, почему так случилось, – продолжал Грегори. – Это очень занятная история. Когда я примкнул к Новым анархистам, я перепробовал много респектабельных личин. Сперва я оделся епископом. Я прочитал все, что пишут про них анархисты, изучил все памфлеты – «Смертоносное суеверие», «Хищные ханжи» и тому подобное. Выяснилось, что епископы эти – странные, зловещие старцы, скрывающие от людей какую-то жуткую тайну. Но я ошибся. Когда я впервые вошел в гостиную и возопил: «Горе тебе, грешный и гордый разум!» – все почему-то догадались, что я не епископ. Меня сразу выгнали. Тогда я притворился миллионером, но так умно отстаивал капитал, что и дурак уразумел бы, как я беден. Стал я майором. Надо сказать, я человек гуманный, но, надеюсь, не фанатик. Мне понятны последователи Ницше,[20 - …понятны последователи Ницше… – Фридрих Ницше (1844–1900) – немецкий философ, стал особенно популярен в Англии после выхода книги английского журналиста и экономиста Алфреда Ричарда Орэджа (1873–1934) «Ф. Ницше, дионисийский дух века» (1906). Честертон спорит с ницшеанством в романе «Перелетный кабак», в сборнике «Ортодоксия», во многих статьях.] которые славят насилие – жестокую, гордую борьбу за жизнь, ну, сами знаете. Я зашел далеко. То и дело я выхватывал шпагу. Я требовал крови, как требуют вина. Я твердил: «Да погибнет слабый, таков закон». И что же? Сами майоры почему-то ничего этого не делают. Наконец, в полном отчаянии я пошел к председателю Центрального Совета Анархистов, величайшему человеку в Европе.

 

– Кто же это? – спросил Сайм.

 

– Имя его вам ничего не скажет, – отвечал Грегори. – Тем он и велик. Цезарь и Наполеон вложили весь свой талант в то, чтобы их знали; и мир знал их. Он же вкладывает силы и ум в то, чтобы никто о нем не слышал, – и о нем не слышат. А между тем, поговорив с ним пять минут, чувствуешь, что и Цезарь, и Наполеон перед ним просто мальчишки.

 

Он замолчал, даже побледнел немного, потом заговорил опять:

 

– Когда он дает совет, совет этот неожидан, как эпиграмма, и надежен, как английский банк. Я спросил его: «Какая личина скроет меня от мира? Что почтеннее епископов и майоров?» Он повернул ко мне огромное, чудовищное лицо. «Вам нужна надежная маска? – спросил он. – Вам нужен наряд, заверяющий в благонадежности? Костюм, под которым не станут искать бомбы?» Я кивнул. Тогда он зарычал как лев, даже стены затряслись: «Да нарядитесь анархистом, болван! Тогда никто и думать не будет, что вы опасны». Не добавив ни слова, он показал мне широкую спину, а я последовал его совету и ни разу о том не пожалел. Я разглагольствую перед дамами о крови и убийстве, а они, честное слово, дадут мне покатать в колясочке ребенка.

 

Сайм не без уважения смотрел на него большими голубыми глазами.

 

– Вы и меня провели, – сказал он. – Да, неплохо придумано!

 

Помолчав, он спросил:

 

– А как вы зовете своего грозного владыку?

 

– Мы зовем его Воскресеньем, – просто ответил Грегори. – Понимаете, в Центральном Совете Анархистов – семь членов, и зовутся они по дням недели. Его называют Воскресеньем, а те, кто особенно ему предан, – Кровавым Воскресеньем. Занятно, что вы об этом спросили… Как раз тогда, когда вы к нам заглянули (если разрешите так выразиться), наша лондонская ветвь – она собирается здесь – выдвигает кандидата на опустевшее место. Наш товарищ, достойно и успешно исполнявший нелегкую роль Четверга, неожиданно умер. Естественно, мы собрались сегодня, чтобы выбрать ему преемника.

 

Он встал и прошелся по комнате, смущенно улыбаясь.

 

– Почему-то я доверяю вам, как матери, – беззаботно говорил он. – Почему-то мне кажется, что вам можно сказать все. Собственно, я скажу вам то, о чем не стал бы толковать с анархистами, которые минут через десять придут сюда. Конечно, мы выполним все формальности, но вам я признаюсь, что результат практически предрешен. – Он опустил глаза и скромно прибавил: – Почти окончательно решено, что Четвергом буду я.

 

– Очень рад! – сердечно сказал Сайм. – От души поздравляю! Поистине блистательный путь.

 

Грегори, как бы отвергая комплименты, улыбнулся и быстро пошел к столу.

 

– Собственно, все уже готово, лежит здесь, – говорил он. – Собрание не затянется.

 

Сайм тоже подошел к столу и увидел трость, в которой оказалась шпага, большой «кольт», дорожный футляр с сандвичами и огромную флягу бренди. На спинке стула висел тяжелый плащ.

 

– Перетерплю это голосование, – пылко продолжал Грегори, – схвачу трость, накину плащ, рассую по карманам футляр и флягу, выйду к реке, тут есть дверь, а там ждет катер, и я… и я… буду Четвергом… Какое счастье! – И он стиснул руки.

 

Сайм, снова сидевший на скамейке в своей обычной томной позе, встал и с необычным для себя смущением поглядел на него.

 

– Почему, – медленно проговорил он, – вы кажетесь мне таким порядочным? Почему вы так нравитесь мне, Грегори? – Он помолчал и добавил с удивлением и живостью: – Не потому ли, что вы истинный осел?

 

Оба они помолчали, и Сайм воскликнул:

 

– А, черт! Никогда не попадал в такое глупое положение… Значит, и вести себя надо глупо. Прежде чем прийти сюда, я дал вам слово. Я не нарушу его и под пыткой. Дадите вы мне, спокойствия ради, такое же обещание?

 

– Обещание? – ошеломленно переспросил Грегори.

 

– Да, – очень серьезно ответил Сайм. – Я клялся перед Богом, что не выдам вашей тайны полиции. Поклянетесь ли вы перед человечеством или перед каким-нибудь из ваших мерзких идолов не выдавать моей тайны анархистам?

 

– Вашей тайны? – спросил Грегори, неотрывно глядя на него. – У вас есть тайна?

 

– Да, – отвечал Сайм. – Тайна у меня есть. – Он помолчал. – Так клянетесь?

 

Грегори мрачно глядел на него, потом резко сказал:

 

– Наверное, вы меня околдовали, но мне очень хочется ее узнать. Хорошо, клянусь не говорить анархистам то, что от вас услышу. Только поскорее, они сейчас придут.

 

Сайм медленно встал и сунул узкие белые руки в карманы узких серых брюк. Почти в тот же миг прозвучало пять ударов, возвестивших о том, что прибыл первый заговорщик.

 

– Ну вот… – неспешно произнес Сайм. – Будет короче всего, если я скажу так: не только вы и ваш глава догадались, что безопасней всего притвориться самим собой. Мы давно пользуемся этим приемом в Скотленд-Ярде.

 

Грегори трижды попытался встать и трижды не смог.

 

– Что вы сказали? – спросил он каким-то нечеловеческим голосом.

 

– То, что вы слышали, – просто ответил Сайм. – Я сыщик. Однако вот и ваши друзья.

 

Далеко за дверью неясно прозвучало имя Джозефа Чемберлена. Пароль повторился дважды, трижды, тридцать раз, и вереница Чемберленов (как возвышает эта мысль!) мерно протопотала по коридору.

 

 

 

 

Глава III

 

Человек, который стал Четвергом

 

 

Прежде чем чье-нибудь лицо показалось в проеме дверей, Грегори очнулся и ожил. Издав клокочущий звериный звук, он прыгнул к столу, схватил револьвер и прицелился в Сайма. Но Сайм спокойно, даже учтиво поднял тонкую руку.

 

– Не делайте глупостей, – сказал он с женственной важностью священника. – Неужели вы не видите, что это ни к чему не приведет? Неужели вы не понимаете, что мы сейчас равны? Мы – в одной лодке, и ее сильно качает.

 

Грегори говорить не мог, не мог и стрелять и вопрос свой выразил взглядом.

 

– Мы же загнали друг друга в угол! – воскликнул Сайм. – Я не могу сказать полиции, что вы анархист. Вы не можете сказать анархистам, что я из полиции. Я могу только следить за вами, раз уж знаю, кто вы; вы тоже знаете, кто я, и можете следить за мной… Словом, у нас дуэль без свидетелей, мой ум – против вашего. Я полицейский, которого не защитит полиция. Вы, мой несчастный друг – анархист, которого не защитят закон и порядок, без которых нет анархии. Разница между нами – в вашу пользу. Вы не окружены проницательными полицейскими, я окружен проницательными анархистами. Я не могу выдать вас, но могу выдать себя. Ах, что уж там! Подождите, увидите, как ловко я себя выдам.

 

Грегори медленно положил револьвер, все еще глядя на Сайма, словно на морского змея.

 

– Я не верю в вечную жизнь, – наконец вымолвил он, – но если бы вы нарушили слово, Бог сотворил бы ад для вас одного.

 

– Слова я не нарушу, – сказал Сайм, – не нарушите и вы. А вот и ваши соратники.

 

Анархисты шагали тяжело и глядели угрюмо, словно сильно устали. Лишь один из них, с черной бородкой, в очках, чем-то похожий на Тима Хили, озабоченно поспешил вперед, держа какие-то бумаги.

 

– Товарищ Грегори, – сказал он, – надеюсь, с вами – наш делегат?

 

Грегори, застигнутый врасплох, опустил глаза и пробормотал фамилию своего спутника, а спутник этот заметил не без дерзости:

 

– Я рад, что ваши врата надежно защищены и сюда нелегко войти чужому человеку.

 

Однако чернобородый анархист настороженно хмурился.

 

– Какую ветвь вы представляете? – мрачно спросил он.

 

– Я не назвал бы это ветвью, – весело ответил Сайм. – Я по меньшей мере говорил бы о корне.

 

– Что вы имеете в виду? – спросил анархист.

 

– Видите ли, – безмятежно продолжал Сайм, – я блюду день воскресный. Меня послали посмотреть, достаточно ли здесь почитают Воскресенье.

 

Чернобородый человечек выронил какую-то бумагу, остальные испуганно переглянулись. Судя по всему, грозный председатель, называвшийся Воскресеньем, иногда посылал сюда своих людей.

 

– Что ж, – сказал наконец анархист с бумагами. – По-видимому, лучше пустить вас на собрание.

 

– Если вы спрашиваете совета, – с благожелательной строгостью промолвил Сайм, – я тоже думаю, что так будет лучше.

 

Услышав, что опасная беседа окончилась в пользу соперника, Грегори вскочил и принялся шагать по комнате. Его терзали мысли, терзающие тех, кому надо сделать выбор. Он видел, что вдохновенная наглость спасет его противника от всех случайностей и полагаться на них не стоит. Сам он сделать ничего не мог, отчасти по благородству, отчасти же потому, что, если Сайм все же спасется, он будет свободен от всех обязательств и может отправиться в ближайший участок. В конце концов, думал Грегори, это всего лишь одно собрание и знать о нем будет всего лишь один сыщик. Значит, надо быть как можно сдержанней, а потом, когда Сайм уйдет, положиться на удачу.

 

Он подошел к анархистам, которые уже рассаживались по местам.

 

– Я думаю, пора начинать, – сказал он, – катер ждет на реке. Пусть товарищ Баттонс займет председательское место.

 

Все подняли руки, и человечек с бумагами юркнул туда, где это место было.

 

– Товарищи! – сказал он резко, словно выстрелил из пистолета. – Собрание это очень важное, хотя не должно быть долгим. Наша ветвь наделена почетным правом, мы выбираем Четверга в Центральный Европейский Совет. Мы выбирали его не раз, и выбор наш бывал удачен. Все мы оплакиваем отважного собрата, занимавшего этот пост неделю назад. Как вам известно, он сделал немало. Именно он организовал прославленный взрыв в Брайтоне, который, повези нам больше, убил бы всех на пристани. Известно вам и то, что смерть его была такой же героической, как жизнь, ибо он пал жертвой веры в гигиеническую смесь мела с водой. Смесь эта заменяла молоко, которое он считал ужасным, поскольку доить корову – жестоко, а покойный не выносил жестокости. Но мы собрались не для того, чтобы отдать ему должное; задача наша много сложнее. Трудно оценить по заслугам былого Четверга, трудно и заменить его. Вы, товарищи, выберете из нас человека, достойного стать Четвергом. Если кто-нибудь выдвинет кандидатуру, я поставлю ее на голосование. Если не выдвинет никто, мне придется признать, что дорогой нам всем динамитчик унес в неведомую бездну последний образец невинности и благородства.

 

По рядам пробежал неслышный, как в церкви, гул одобрения. Потом почтенный высокий старик с почтенной длинной бородой (вероятно, единственный здесь рабочий) неуклюже поднялся и сказал:

 

– Предлагаю на пост Четверга товарища Грегори.

 

После этого он неуклюже опустился на скамью.

 

– Кто поддерживает кандидатуру? – спросил председатель.

 

Ее поддержал невысокий анархист в бархатной куртке.

 

– Прежде чем перейти к голосованию, – сказал председатель, – предоставим слово товарищу Грегори.

 

Все бурно захлопали. Грегори встал. Лицо его было таким бледным, что рыжие волосы казались багряными; однако он улыбался и не выдавал своих чувств. Он знал, что делать, он ясно видел свой путь, словно прямую дорогу. Ему оставалось одно: произнести туманную, путаную речь, чтобы сыщику показалось, будто братство анархистов, в сущности, невинная затея. Веря в свой поэтический дар, он думал, что сумеет найти нужные слова и тонкие оттенки речи, чтобы даже сейчас, при всех, незаметно исказить облик истины. Сайму казалось когда-то, что анархисты, как они ни дерзки, просто валяют дурака. Неужели нельзя убедить его в этом теперь, когда пришла опасность?

 

– Товарищи, – негромко, но проникновенно начал Грегори, – я не стану излагать своих взглядов, ибо они и ваши. На них клеветали, их искажали, их поносили, их калечили, но они не менялись. Те, кто толкует об ужасах анархии, узнают о ней где угодно, от кого угодно, только не у нас и не от нас. Они черпают сведения из бульварных романов и продажных газет, из грошовых брошюр и спортивных листков, но не черпают из истинного источника.

 

Мы не можем опровергнуть клеветы, затопившей Европу. Тот, кто вечно слышит, как мы страшны, не слышал нашего ответа. Не услышит он его и сегодня, хотя рвение мое могло бы взорвать крышу. Ведь угнетенные вправе собираться лишь глубоко под землей, как собирались в катакомбах христиане. Но если бы по ужасной, немыслимой случайности сюда попал человек, который всю жизнь судил о нас неверно, я спросил бы его: «Когда христиане собирались в катакомбах, какая слава ходила о них наверху, на улицах? Какие басни об их жестокости рассказывали друг другу просвещенные римляне? Предположите, – сказал бы я, – что мы повторяем таинственный парадокс истории. Предположите, что и нас считают чудищами, ибо мы безобидны. Предположите, что и нас считают безумными, ибо мы кротки».

 

Рукоплескания, пылкие поначалу, становились все слабее и оборвались при последнем слове. Наступила тишина. Человек в бархатной куртке крикнул тонким голосом:

 

– Я не кроток!

 

– Товарищ Уизерспун говорит нам, что он не кроток, – сказал Грегори. – Как мало он знает себя! Да, слова его странны, вид его дик и даже неприятен, лишь взор глубокой и чуткой дружбы рассмотрит под всем этим истинную кротость, о которой не ведает он сам. Повторяю, мы те же ранние христиане, но мы пришли слишком поздно. Мы просты, как они, – посмотрите на товарища Уизерспуна. Мы скромны, как они, – посмотрите на меня. Мы милосердны…

 

– Нет! – возопил Уизерспун Бархатная Куртка.

 

– Мы милосердны, повторяю, – яростно продолжал Грегори, – как первые христиане. Однако их обвиняли в людоедстве. Мы не людоеды…

 

– Позор! – крикнул Уизерспун. – А почему?

 

– Товарищ Уизерспун, – с лихорадочной веселостью сказал Грегори, – хочет узнать, почему его никто не ест. (Смех.) Не знаю, как другие, но мы его любим. Наше общество стоит на любви…

 

– Нет! – заорал Уизерспун. – Долой любовь!

 

– … стоит на любви, – повторил Грегори, скрипнув зубами, – и потому нетрудно угадать, какие цели оно преследует и какие цели стану преследовать я, если меня изберут. Презрев наветы тех, кто видит в нас человекоубийц и врагов общества, мы не утратим достойной отваги и спокойной, твердой разумности. Мы будем стремиться к вечным идеалам братства и простоты.

 

Грегори сел и отер лоб. Наступило неловкое молчание. Председатель поднялся и произнес без какой бы то ни было интонации:

 

– Возражает ли кто-нибудь против кандидатуры товарища Грегори?

 

Анархисты смутно ощущали какое-то разочарование. Товарищ Уизерспун тревожно ерзал на стуле, что-то бормоча в густую бородку. Однако рутина так сильна, что все сошло бы гладко. Председатель открыл было рот, но в эту минуту Сайм вскочил с места и тихо, спокойно сказал:

 

– Да, товарищ председатель, я возражаю.

 

Самый сильный эффект в ораторском искусстве – неожиданная перемена голоса. Гэбриел Сайм был в этом искусстве сведущ. Первые ритуальные слова он произнес коротко и просто, но вдруг повысил голос, и следующее слово громом прокатилось под сводами, словно вдруг выстрелили ружья.

 

– Товарищи! – крикнул он так, что все подскочили. – Для этого ли мы собрались? Для того ли мы живем под землей, чтобы все это слышать? Такие речи произносят, поедая пышки на пикнике воскресной школы. Неужели мы выкладываем стены оружием и заграждаем двери смертью, чтобы услышать от товарища Грегори: «Чистота – лучшая красота», «Честность лучше хитрости» и «Добродетель сама себе награда»? Любое его слово умилило бы священника. (Смех.) Но я не священник (всеобщее внимание), и я не умиляюсь (радостный ропот). Человек, который годится в викарии, не станет твердым, бесстрашным, деятельным Четвергом (ропот еще радостней).

 

Товарищ Грегори, как бы прося прощения, сообщил нам, что мы не враги обществу. А я скажу вам: нет, мы ему враги, и тем хуже для общества. Мы – враги общества, ибо общество – враг человечества, древний и беспощадный враг (всеобщее одобрение). Товарищ Грегори все так же виновато сообщил нам, что мы не убийцы. С этим я согласен. Мы не убийцы, мы палачи (громкие аплодисменты).

 

С той минуты как Сайм поднялся, Грегори упорно, изумленно, бессмысленно смотрел на него. Когда он на секунду замолчал, побелевшие губы произнесли с безжизненной отчетливостью:

 

– Проклятый лицемер!

 

Бледно-голубые глаза смело встретили страшный взгляд анархиста, и Сайм сказал:

 

– Товарищ Грегори обвиняет меня в лицемерии. Он знает не хуже меня, что я верен своим обязательствам и исполняю свой долг. Я не шучу и шутить не намерен. Я утверждаю, что при всех своих достоинствах товарищ Грегори не может стать Четвергом. Он не может стать Четвергом из-за своих достоинств. Мы не хотим, чтобы в Совет Анархии проникло слюнявое милосердие (всеобщее одобрение). Нам некогда льстить, как льстят на собраниях, некогда и скромничать. Я отвожу кандидатуру товарища Грегори так же бесстрастно, как бесстрастно сверг бы все правительства Европы. Истинный анархист, всецело предавшийся анархии, не ведает ни смирения, ни гордыни (аплодисменты). Я не человек, я – дело (бурные аплодисменты). Я возражаю против товарища Грегори так же объективно и спокойно, как взял бы со стены тот, а не иной револьвер. Чтобы беззубые идеи не проникли в Высший Совет, я предложу другую кандидатуру – самого себя.

 

Слова эти утонули в грохоте рукоплесканий. Лица анархистов становились все свирепей по мере того, как речь становилась все непримиримей. Теперь их исказили довольные ухмылки, кто-то даже кричал от радости. В тот миг, когда Сайм выставил свою кандидатуру, волнение и восторг вышли за все пределы; и в тот же миг Грегори вскочил, пытаясь перекричать шум.

 

– Остановитесь, несчастные безумцы! – возопил он. – Остановитесь…

 

Но и крики его, и гул оваций перекрыл такой же громкий, неумолимый голос Сайма:

 

– Я вступаю в Совет не для того, чтобы опровергнуть нашу грозную славу. Я вступаю в него, чтобы ее заслужить (громкие крики одобрения). Священник именует нас врагами веры, судья – врагами закона, жирный член парламента – врагами порядка. А я отвечу им: «Вы незаконные властители, но истинные пророки. Я пришел уничтожить вас и пророчество выполню».

 

Тяжкий шум постепенно стихал. Но прежде чем он затих, взъерошенный Уизерспун вскочил и произнес:

 

– Предлагаю поправку, кандидатуру товарища Сайма.

 

– Стойте! Стойте! – крикнул Грегори, дико размахивая руками. – Это…

 

Холодный голос председателя прервал его:

 

– Кто поддерживает поправку?

 

В заднем ряду медленно поднялся высокий человек с печальными глазами и редкой, как у китайца, бородой, которую носят в Америке. Грегори все кричал; но вдруг сменил тон, и голос его стал страшнее крика.

 

– Довольно, – сказал он. – Этого человека выбрать нельзя. Он…

 

– Да, – спросил Сайм, не двигаясь с места, – кто же я такой?

 

Грегори дважды открыл и дважды закрыл рот; его помертвевшее лицо стало багровым.

 

– Он – новичок в нашей работе, – проговорил анархист и рухнул на свое место.

 

Но еще раньше длинный человек из заднего ряда снова встал и произнес высоким заунывным голосом, каким говорят в Америке:

 

– Поддерживаю поправку товарища Уизерспуна.

 

– Как обычно, сперва голосуем поправку, – быстро сказал мистер Баттонс, председатель. – Итак, товарищ Сайм…

 

Грегори снова вскочил на ноги.

 

– Товарищи! – задыхаясь крикнул он. – Я не сошел с ума.

 

– Неужели? – вставил Уизерспун.

 

– Я не сошел с ума, – повторил Грегори, и страшная его искренность на миг потрясла собравшихся, – но я дам вам совет, который вы можете назвать безумным. Нет, не совет, ведь я не вправе его объяснить. Не совет, приказ. Выполните его. Смейтесь над ним, но исполните. Ударьте меня, но выслушайте! Убейте, но послушайте! Не избирайте этого человека.

 

Истина так грозна даже в оковах, что непрочная и дикая победа Сайма пошатнулась, как тростник. Но вы не догадались бы об этом по его холодным голубым глазам.

 

– Товарищ Грегори приказывает… – произнес он.

 

Это развеяло чары.

 

– Кто вы такой? – громко спросил у Грегори один из анархистов. – Вы не Воскресенье.

 

А другой еще грознее прибавил:

 

– Даже и не Четверг.

 

– Товарищи! – крикнул Грегори истошно, словно мученик, вставший превыше муки. – Возненавидьте меня как тирана и презирайте как раба. Мне все равно. Если вы не принимаете моих приказов, примите мою мольбу. Хотите, я встану на колени? Я умоляю, я прошу, я заклинаю вас – не избирайте его!

 

– Товарищ Грегори, – произнес председатель после неловкой паузы, – все-таки не совсем прилично…

 

Впервые за этот вечер наступила тишина. Бледный, измученный Грегори снова рухнул на место, а председатель повторил, словно заведенный:

 

– Итак, ставим на голосование кандидатуру товарища Сайма.

 

Собрание зарокотало, как море; руки поднялись, и через три минуты Гэбриел Сайм, агент тайной сыскной полиции, был избран на пост Четверга в Центральном Совете Анархистов.

 

Вероятно, каждый почувствовал, что на реке поджидает катер, а трость со шпагой и револьвер лежат на столе. Как только голосование закончилось и пути назад уже не было, Сайм получил мандат, а все вскочили и, пылко беседуя, собрались в небольшие кучки. Сайм очутился рядом с Грегори, с тяжкой злобой глядевшим на него. Оба долго молчали.

 

– Вы истинный дьявол, – сказал наконец анархист.

 

– А вы – истинный джентльмен, – серьезно ответил сыщик.

 

– Это вы меня поймали, – продолжал Грегори, сильно дрожа, – втянули меня…

 

– Не говорите глупостей, – резко прервал его Сайм. – Если уж на то пошло, это вы меня втянули в какой-то чертов парламент. Вы первый взяли с меня слово. Должно быть, оба мы поступаем по совести, но взгляды наши так различны, что договориться мы не можем. Общего у нас только честь да смерть… – И, накинув длинный плащ, он взял со стола флягу.

 

– Катер ждет, – предупредительно сообщил Баттонс. – Прошу вас, вот сюда!..

 

Жестом, изобличающим в нем приказчика, он пригласил Сайма в короткий, окованный железом коридор. Пылающий гневом Грегори быстро и нервно шел за ними. Миновав коридор, Баттонс распахнул дверь, и глазам их внезапно предстали серебро и синева Темзы, напоминающей в свете луны сцену из пьесы. У самых дверей стоял темный маленький катер, похожий на дракона-младенца с единственным злым оком.

 

Прежде чем ступить на борт, Гэбриел Сайм обернулся к оцепенелому Грегори.

 

– Вы сдержали слово, – учтиво сказал он; лицо его закрыла тень. – Вы человек чести, и я благодарю вас. Слово вы сдержали во всем, даже в самой малости. В начале всех этих дел вы обещали мне кое-что, и вот я признаю, что вы выполнили свое обещание.

 

– Что вы хотите сказать? – воскликнул измученный Грегори. – Что я обещал?

 

– Занятный вечер, – отвечал Сайм, салютуя тростью; а катер уже неслышно скользил по реке.

 

 

 

 

Глава IV

 

Повесть о сыщике

 

 

Гэбриел Сайм не был сыщиком, который прикинулся поэтом. Он был поэт, ставший сыщиком. Ненависть его к анархии не была лицемерной. Он принадлежал к тем, кто смолоду полюбил порядок по вине сумасбродных мятежников. Благопристойность он не унаследовал; она родилась сама, как бунт против бунта. В его нелепом семействе все взрослые увлекались новейшими веяниями. Один его дядя не носил шляпы, другой безуспешно попытался пройтись в одной лишь шляпе по Лондону. Отец исповедовал красоту и свободу, мать предпочитала простоту и пользу. Мальчиком, в самом раннем детстве, он знал только два напитка – абсент и какао и к обоим питал искреннее отвращение. Чем яростнее мать проповедовала сверхпуританское воздержание, тем яростнее отец впадал в сверхъязыческую вседозволенность, и к тому времени, как она дошла до принудительного вегетарианства, он вплотную подходил к защите людоедства.

 

Окруженный с младенчества всеми разновидностями мятежа, Гэбриел должен был взбунтоваться, но оставалось ему лишь одно – здравый смысл. В нем хватало закваски фанатиков, чтобы самая борьба его была слишком яростной для здравомыслия. Он ненавидел нынешнее беззаконие, но утвердил эту ненависть весьма прискорбный случай. Однажды, когда он шел по переулку, на ближней улице бросили бомбу. Сперва он оглох и ослеп, потом увидел сквозь светлеющий дым разбитые окна и окровавленные лица. Он остался таким, как прежде – тихим, учтивым, даже мягким, но в душе его с этих пор не заживала рана. В отличие от многих из нас он видел в анархистах не горстку мрачных людей, сочетающих невежество с книжностью. Они были для него мерзкой, безжалостной угрозой, вроде вторжения китайцев.

 

Он наводнил издательства, точнее – редакционные корзины рассказами, стихами и яростными статьями, предупреждающими о том, что на нас грядет бесчеловечное всеотрицание. Однако враг ему не давался и, что хуже, не давался и заработок. Когда он бродил по набережной, печально посасывая дешевую сигару и размышляя о грядущем хаосе, не было на свете анархиста с бомбой в кармане, озлобленного и одинокого, как он. Он чувствовал, что и власти плохо, что она загнана в угол. Если бы не это, такой Дон Кихот не мог бы ее любить.

 

Однажды он бродил по набережной в багряный вечерний час. Багрец реки отражал багрец неба, оба отражали гнев Сайма. Уже почти стемнело, река сверкала, и свет ее был так ярок, что казалось, будто она пламенней глядящего в нее заката. Она походила на поток огня, текущий по просторным пещерам подземного царства.

 

Сайм был очень бледен в те дни. Он носил старомодный черный цилиндр и совсем уж старомодный старый плащ, что придавало ему сходство со злодеями Булвер-Литтона или молодого Диккенса.[21 - …сходство со злодеями Булвер-Литтона или молодого Диккенса. – Речь идет о преступниках из романов английских писателей Эдуарда Джорджа Булвер-Литтона (1803–1873) «Пелем» (1828), «Пол Клиффорд» (1830) и Чарлза Диккенса (1812–1870) «Николас Никльби» (1839).] Светлые кудри и борода были пышными, львиными и никак не предвещали подстриженных волос и аккуратной эспаньолки, которые видели много позже в аллеях Шафранного парка. В стиснутых зубах он держал тощую черную сигару, купленную в Сохо за два пенса. Словом, Сайм был прекрасным образчиком тех самых анархистов, которым объявил священную войну. Быть может, потому однажды с ним заговорил полисмен.

 

– Добрый вечер, – сказал он.

 

Терзаемый страхами за человечество, Сайм был уязвлен невозмутимостью глупой глыбы, синевшей на фоне сумерек.

 

– Добрый? – резко спросил он. – Ваш брат назовет добрым и светопреставление. Посмотрите на это кровавое солнце и на кровавую реку! Если бы здесь текла и сверкала кровь, вы бы стояли так же неколебимо, выслеживая безобидного бродягу. Вы, полицейские, жестоки к бедным, но я скорее прощу вам жестокость, чем спокойствие.

 

– Да, мы спокойны, – отвечал полисмен. – Ведь мы едины, и мы противимся злу.

 

– Что?.. – удивленно воскликнул Сайм.

 

– Солдат в битве должен быть спокоен, – продолжал его собеседник. – Спокойствие армии – гнев народа.

 

– О Господи! – сказал Сайм. – Вот оно, всеобщее образование.

 

– Нет, – печально возразил страж порядка. – Я не учился в бесплатной школе. Не так я молод. Боюсь, мне дали несовершенное, устаревшее воспитание.

 

– Где же это? – спросил Сайм.

 

– В Харроу,[22 - Харроу — одна из девяти старейших привилегированных мужских школ Англии.] – ответил полицейский.

 

Как ни мнимы сословные симпатии, во многих они устойчивей всего, и чувства прорвались у Сайма наружу прежде, чем он успел с ними совладать.

 

– Ну что ж это такое! – сказал он. – Вам не место в полиции.

 

Полицейский грустно вздохнул и еще печальней кивнул.

 

– Я знаю, – серьезно сказал он. – Я знаю, что недостоин.

 

– Почему же вы туда пошли? – с непозволительным любопытством спросил Сайм.

 

– По той причине, – отвечал собеседник, – по какой вы ее бранили. Я узнал, что там нужны люди, которых тревожит судьба человечества, причем их больше страшат заблуждения развитого ума, чем естественная и простительная, хотя и нежелательная, слабость воли. Надеюсь, вы меня поняли?

 

– Мысль свою вы выразили ясно, – сказал Сайм, – и я с ней согласен. Ее я понял, вас – ни в коей мере. Как могло случиться, что такой человек, как вы, стоит в полицейском шлеме у реки и ведет философскую беседу?

 

– Вижу, вы не слышали о наших недавних переменах, – сказал полицейский. – Иначе и быть не может, мы скрываемся от интеллектуалов, ведь среди них в основном и вращаются наши враги. Но воззрения ваши как раз такие, как надо. Мне кажется, вы почти достойны примкнуть к нам.

 

– К кому и в чем? – спросил Сайм.

 

– Сейчас объясню, – медленно произнес полицейский. – Дело обстоит так: глава нашего отдела, один из лучших в мире сыщиков, давно полагает, что самому существованию цивилизации скоро будет грозить интеллектуальный заговор. Он убежден, что мир науки и мир искусства молчаливо объединились в борьбе против семьи и общества. Поэтому он образовал особый отряд полицейских, которые к тому же и философы. Они обязаны отыскивать зачатки заговора не только в преступных деяниях, но и в простых беседах. Лично я демократ и высоко ценю простых людей. Они прекрасно справятся там, где нужна простая отвага и простая добродетель. Но, сами понимаете, обычный полисмен не может обнаружить ересь.

 

Глаза Сайма светились сочувствием и любопытством.

 

– Что же вы делаете? – спросил он.

 

– Работа полицейского-философа, – сказал человек в синем, – требует и большей смелости, и большей тонкости, чем работа обычного сыщика. Сыщик ходит по харчевням, чтобы ловить воров; мы ходим на изысканные приемы, чтобы уловить самый дух пессимизма. Сыщик узнает из дневника или счетной книги, что преступление совершилось. Мы узнаем из сборника сонетов, что преступление совершится. Нам надо проследить, откуда идут те страшные идеи, которые в конечном счете приводят к нетерпимости и преступлениям разума. Мы едва успели предупредить убийство в Хартлпуле потому и только потому, что молодой Уилкс, человек на редкость способный, правильно понял один триолет.

 

– Неужели вы считаете, – спросил Сайм, – что современные идеи так тесно связаны с преступлением?

 

– Вы не слишком демократичны, – отвечал полисмен, – но вы правильно заметили, что полиция не милует бедных преступников. Иногда мне противно это занятие – я ведь вижу, как мои коллеги воюют с невежественными и отчаявшимися. Однако новое движение совсем иное. Мы не согласны с английскими снобами, которые считают неграмотных опасными злодеями. Мы помним римских императоров. Мы помним вельмож Возрождения. Опасен просвещенный преступник, опаснее же всего беззаконный нынешний философ. Перед ним многоженец и грабитель вполне пристойны, я им сочувствую. Они признают нормальный человеческий идеал, только ищут его не там, где надо. Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить самое идею личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает. Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не меньше, чем чужую.

 

– Как верно! – воскликнул Сайм. – Я чувствую это с детства, но никогда не мог выразить. Обычный преступник – плохой человек, но он по крайней мере согласен быть хорошим на тех или иных условиях. Избавившись от помехи – скажем, от богатого дяди, – он готов принять мироздание и славить Бога. Он – реформатор, но не анархист. Он хочет почистить дом, но не разрушить. Дурной философ стремится уничтожать, а не менять. Современный мир сохранил те стороны полицейской службы, где есть и насилие, и произвол, – он преследует бедных, следит за неудачливыми. Но он отказался от более достойных дел и не карает ни могучих изменников, ни могущественных ересиархов. Теперь говорят, что нельзя наказывать за ересь. Я часто думаю, вправе ли мы наказывать за что-либо другое.

 

– Да это же нелепо! – воскликнул полисмен, стиснув руки, что несвойственно людям такого роста и в такой форме. – Это невыносимо! Не знаю, чем вы занимаетесь, но вы просто губите свою жизнь. Вы должны, вы непременно примкнете к нам. Армии анархистов стоят у границы. Они вот-вот нападут. Еще немного, и вы лишитесь чести работать с нами, а может – и великой чести умереть с последними героями мира.

 

– Конечно, нельзя упускать такой случай, – согласился Сайм. – И все же я еще не понимаю. Я знаю, как и вы, что современный мир кишит мелкими беззаконниками и мелкими безумцами. Они дурны, но у них есть одно достоинство – они вечно ссорятся друг с другом. Разве это армия, разве они могут напасть? О каких анархистах вы говорите?

 

– Не о тех, – отвечал констебль, – которые с горя, а то и по невежеству бросят бомбу в России или в Ирландии. Существует могучее философское движение, и состоит оно из внешнего и внутреннего кругов. Можно бы назвать внешний круг мирянами, а внутренний – жрецами. Я назову внешний круг невинным, внутренний – очень, очень виновным. Внешний круг, то есть большинство – простые анархисты, другими словами – люди, полагающие, что правила и догмы мешают человеческому счастью. Преступления, считают они, дурны лишь потому, что некая система назвала их дурными. Они верят, что не кара порождена злодеянием, а злодеяние порождено карой. Они верят, что, соблазнив семь женщин, можно быть чистым как цветок. Они верят, что, обчистив чужой карман, надо восхищаться своею тонкостью. Их я называю невинными.

 

– Ну знаете ли!.. – вставил Сайм.

 

– Конечно, – продолжал полисмен, – они толкуют о светлом будущем, о грядущем рае, о свободе от уз добра и зла. О том же толкуют и жрецы, люди внутреннего круга. Они говорят восторженной толпе о светлом будущем и о свободе. Но в их устах, – полисмен понизил голос, – эти радостные речи обретают ужасный смысл. Внутренний круг не обольщается мечтами, члены его слишком умны и не считают, что на этой земле можно быть свободными от борьбы и от греха. Когда они говорят все это, они имеют в виду смерть. Они толкуют о том, что мы обретем свободу, а думают, что мы покончим с собой. Они толкуют о рае, где нет добра и зла, а думают о могиле. У них только две цели: сначала уничтожить всех, потом самих себя. Вот почему они бросают бомбы, не стреляют. Невинные, простые анархисты жалеют, что бомба не убила короля; жрецы довольны, что она хоть кого-нибудь убила.

 

– Как мне присоединиться к вам? – взволнованно спросил Сайм.

 

– Я знаю, что сейчас есть свободное место, – ответил полисмен. – Начальник наш оказывает мне честь и многое доверяет. Право, вам надо бы его повидать. Нет, что я говорю! Ведь его никто не видит. Вы можете, если хотите, побеседовать с ним.

 

– По телефону? – спросил Сайм.

 

– Нет, – спокойно сказал полисмен. – Он сидит в совершенно темной комнате. По его словам, это просветляет разум. Что ж, пойдемте.

 

Несколько ошеломленный и очень взволнованный, Сайм покорно двинулся за ним и вскоре очутился у боковой двери одного из зданий Скотленд-Ярда. Едва он сообразил, что с ним происходит, как прошел через руки трех или четырех посредников и переступил порог комнаты, чей мрак ослепил его, как яркий свет. В обычной темноте что-то смутно различаешь; здесь же казалось, что ты внезапно ослеп.

 

– Вы новый воин? – спросил его низкий голос.

 

Ничего не видя, Сайм почему-то понял две вещи: во-первых, человек этот очень высок и толст, во-вторых – он сидит к нему спиной.

 

– Вы новый воин? – повторил невидимый начальник, без сомнения, все зная. – Хорошо. Вы приняты.

 

Сайм, озадаченный вконец, растерянно попытался оспорить неумолимый приговор.

 

– Я еще никогда… – начал он.

 

– Никто и никогда, – отвечал начальник, – не бился при Армагеддоне.[23 - …не бился при Армагеддоне. – В христианстве Армагеддон – священная гора, место битвы на исходе времен (см. Откровение Иоанна Богослова, 16:14–16).]

 

– Право, я не гожусь… – проговорил Сайм.

 

– Вы готовы, – сказал неведомый. – Этого достаточно.

 

– Я не знаю занятия, – сказал Сайм, – для которого достаточно одной готовности.

 

– А я знаю, – сказал начальник. – Мученики. Я приговариваю вас к смерти. До свидания.

 

Так и случилось, что Гэбриел Сайм, в черном плаще и старой черной шляпе, вышел под алое вечернее небо членом нового сыскного отряда, сражающегося с великим заговором. По совету своего друга-полисмена, питавшего профессиональную склонность к порядку, он подстригся, подровнял бороду, купил хорошую шляпу и легкий голубовато-серый костюм, воткнул бледно-желтый цветок в петлицу – словом, стал тем элегантным и даже невыносимым джентльменом, с которым встретился Грегори в одной из аллей Шафранного парка. Прежде чем отпустить его, полисмен дал ему голубую карточку с надписью «Последний крестовый поход» и номерок, знак полицейской власти. Он бережно положил их в жилетный карман, закурил сигарету и отправился выслеживать и разить врага в лондонских гостиных. Мы видели, куда это его завело. Около половины второго, предвесенним утром, вооруженный револьвером и тростью со шпагой, на маленьком катере, который плыл по тихой Темзе, находился законно избранный Четверг Центрального Совета Анархистов.

 

Шагнув на маленькую палубу, Сайм ощутил, что все стало иным, словно он попал не в новое место, а как бы на новую планету. Отчасти это объяснялось безумным, но твердым решением, которое он недавно принял, отчасти же тем, что за два часа – с той поры, как он вошел в харчевню, – и погода, и самое небо совершенно изменились. Исчезли пламенные перья заката, и с голых небес глядела голая луна, светлая и полная, словно слабое солнце. Это странно, но бывает нередко. Так и казалось, что свет не лунный, а дневной, только мертвый.

 

Все было светлым, и все обесцветилось, как в том недобром сумраке, который Мильтон назвал обителью солнечного затмения;[24 - …в том недобром сумраке, который Мильтон назвал обителью солнечного затмения… – «На пол-Земли зловещий полусвет бросает» (Мильтон. Потерянный рай, песнь I). Джон Мильтон (1608–1674) – английский поэт и общественный деятель.] и Сайм сразу ощутил, что он на чужой, пустынной планете, вращающейся вокруг чужого, печального солнца. Но чем сильнее чувствовал он сияющую печаль озаренного луною края, тем ярче пылало в ночи его отважное безумие. Даже самые простые вещи – бренди, еда, заряженный револьвер – обрели именно ту ощутимую поэтичность, которой радуется ребенок, когда берет ружье в дорогу или булочку в постель. Дары зловещих заговорщиков стали символами его собственной, куда более здравой романтики. Трость со шпагой обратилась в рыцарский меч, фляжка – в прощальный кубок. Ведь и бесчеловечные бредни наших дней связаны с чем-нибудь простым и старым; приключения могут быть безумными, герой их должен быть разумен. Дракон без святого Георгия даже не смешон. Холодный пейзаж обретал красоту, когда в нем был человек, похожий на человека. Ярко-черные дома у реки казались впечатлительному Сайму пустынными, как горы на луне. Но и луна поэтична лишь потому, что на ней виднеется человек.

 

Катер вели двое, и плыл он медленно. Яркая луна, освещавшая Чизуик, уже закатилась, когда он миновал Баттерси; когда же он приблизился к громаде Вестминстера, занимался рассвет. Свинцовая твердь раскололась, являя серебряные полосы, и серебро сияло белым огнем, когда катер свернул к большой пристани где-то за Черинг-Кросс.

 

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/gilbert-chesterton/chelovek-kotoryy-byl-chetvergom/?lfrom=236997940) на ЛитРес.

 

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

 

Примечания

1

Эдмунд Клерихью Бентли (1875–1956) – школьный друг и коллега Честертона по работе в редакции журнала «Спикер». Бентли был последним из друзей Честертона, пришедших навестить его перед кончиной.

2

Лишь мы смеялись, как могли… – Речь идет о товарищах Честертона по школе Сент-Полз, выпускавших юмористическую газету «Спорщик».

3

Уистлер Джеймс Маккейн (1834–1903) – американский живописец и график, в конце XIX в. жил в Англии; был близок к прерафаэлитам. Цветовые композиции его живописных работ оказали влияние на формирование образности Честертона.

4

…черному Ваалу не поклонились… – Черный Ваал – здесь: родовое название языческих богов. В действительности Ваал (Валу) – бог плодородия у египтян.

5

Поманок – остров у восточного побережья США, упоминаемый в стихотворении американского поэта Уолта Уитмена (1819–1892) «Как меня уносил Океан Жизни» (1855).

6

«Зеленая гвоздика». – Зеленую гвоздику вдел в петлицу Оскар Уайльд (1854–1900) на премьере своей пьесы «Веер леди Уиндермир» (1892). В 1894 г. английский писатель Р. Хиченс написал роман «Зеленая гвоздика» об Уайльде.

7

…пронесся ураган над листьями травы… – Имеется в виду поэтическая книга У. Уитмена «Листья травы» (1855–1891), которой зачитывался Честертон в школе Сент-Полз.

8

Тузитала — прозвище, которым наделили аборигены острова Самоа английского писателя Роберта Луиса Стивенсона (1850–1894), решившего собственными силами построить на острове дом.

9

Блаженны те, что в темноте… – Парафраз евангельских слов «…блаженны невидевшие и уверовавшие» (Евангелие от Иоанна, 20:29).

10

© Перевод. Г. Кружков, 2005.

11

…путавшего елизаветинский стиль со стилем королевы Анны… – Елизаветинский стиль – стиль дворцовой архитектуры с элементами неоклассики; назван по имени королевы Елизаветы I Тюдор (1533–1603). Стиль королевы Анны характеризуется помпезной вычурностью, украшательством; назван по имени королевы Анны (1665–1714) из династии Стюартов.

12

Слоун-сквер — лондонская площадь.

13
Виктория — железнодорожный вокзал в Лондоне.

14

Брэдшоу Джордж (1801–1853) – английский издатель, автор одного из популярных путеводителей по Лондону и расписания движений поездов от лондонских вокзалов.

15

…все мы теперь католики! – Иронический намек на увлечение католицизмом под влиянием идей богослова Джона Генри Ньюмена (1801–1890) в кругах, близких Честертону.

16

…на чизикском берегу реки. – То есть на левом берегу Темзы.

17

Паштет из гусиной печенки (фр.).

18

Мятный ликер (фр.).

19

Джозеф Чемберлен (1836–1914) – английский государственный деятель, министр колоний (1895–1903), идеолог экспансионистской политики Великобритании по отношению к Ирландии и Южной Африке; наименее подходящий символ для движения анархистов.

20

…понятны последователи Ницше… – Фридрих Ницше (1844–1900) – немецкий философ, стал особенно популярен в Англии после выхода книги английского журналиста и экономиста Алфреда Ричарда Орэджа (1873–1934) «Ф. Ницше, дионисийский дух века» (1906). Честертон спорит с ницшеанством в романе «Перелетный кабак», в сборнике «Ортодоксия», во многих статьях.

21
…сходство со злодеями Булвер-Литтона или молодого Диккенса. – Речь идет о преступниках из романов английских писателей Эдуарда Джорджа Булвер-Литтона (1803–1873) «Пелем» (1828), «Пол Клиффорд» (1830) и Чарлза Диккенса (1812–1870) «Николас Никльби» (1839).

22

Харроу — одна из девяти старейших привилегированных мужских школ Англии.

23

…не бился при Армагеддоне. – В христианстве Армагеддон – священная гора, место битвы на исходе времен (см. Откровение Иоанна Богослова, 16:14–16).

24

…в том недобром сумраке, который Мильтон назвал обителью солнечного затмения… – «На пол-Земли зловещий полусвет бросает» (Мильтон. Потерянный рай, песнь I). Джон Мильтон (1608–1674) – английский поэт и общественный деятель.